И тут же добавит:
Стихотворение написано в 1824 году, скорей всего, уже в Михайловском. Как видим, началась дружба «на сих развалинах», а продолжение ее мыслилось посвятить «развалинам иным». Потом Чаадаев скажет: «Пушкин гордился моею дружбой; он говорил, что я спас от погибели его и его чувства, что я воспламенял в нем любовь к высокому…». Пушкин же в кишиневском дневнике года исповедовался перед Чаадаевым: «Твоя дружба мне заменила счастье, одного тебя может любить холодная душа моя» (VIII.16). То было редкое сродство душ.
До знакомства с Пушкиным Чаадаев прошел с русскими войсками по Европе до Парижа. А в 1820 году, посланный с расследованием в Семеновский полк, где он служил раньше, Чаадаев сообщил в докладе царю о своих виноватых товарищах. За преданность ему предложили пост флигель-адъютанта императора, он, однако, отказался и вышел в отставку. Власти перехватили его письмо, в котором он писал, что в России жить невозможно. Чаадаев начинает распродавать свою огромную библиотеку и решает уехать из России навсегда. Можно понять пушкинскую «жалость из эгоизма»: друзья давно строили планы, но поехать удалось Чаадаеву одному; Пушкин остается на привязи.
Чаадаев писал: «И сколько различных сторон, сколько ужасов заключает в себе одно слово: раб! Вот заколдованный круг, в нем все мы гибнем, бессильные выйти из него. Вот проклятая действительность, о нее мы все разбиваемся. Вот что превращает у нас в ничто самые благородные усилия, самые великодушные порывы. Вот что парализует волю всех нас, вот что пятнает все наши добродетели…».
Как всегда у Пушкина, обида, унизительность положения сперва проявляются внешне: в раздражительности, злобе, то и дело возникающей ярости, для большинства его знакомых немотивированной. Он и сам писал о себе, что он бессарабский и бес арабский. Традиционно пушкинская ярость и негативизм объяснялись социальными причинами. Непрерывно возникающие конфликты, в которых поэт защищает свое достоинство, были якобы в том, что Пушкин беден, не служил офицером, а имел маленькую должность коллежского секретаря; он не мог сносно существовать, самолюбие великого поэта страдало.
К сожалению, конфликты подчас провоцировал он сам. Из-за спора, какой танец исполнять, Пушкин вызывает на дуэль командира егерского полка и тут же, после примирения в ресторане, грозится вызвать на дуэль каждого, кто плохо отзовется об этом командире. В дневнике кишиневского чиновника князя Павла Долгорукова читаем: Пушкин «всегда готов у наместника, на улице, на площади, всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России. Любимый разговор его основан на ругательствах и насмешках, и самая даже любезность стягивается в ироническую улыбку».
За обедом у Инзова кто-то называет Пушкина молокососом, а Пушкин того винососом – и снова вызов на дуэль. Инзов то и дело вынужден запирать поэта дома. Пушкин ходит с тяжелой железной палкой, всегда готовый к драке. И если что-то не по нему, начинает драться не медля. Он спорит со всеми и готов, едва аргументы иссякнут, влепить пощечину. В письмах его друзей то и дело мелькают сообщения о том, что Пушкин ударил в рожу одного боярина или дрался на пистолетах, рапирах, а если избить или ранить не удается, драка или дуэль возобновляются в последующие дни.
Но обида и унижение остаются и после дуэлей, в которых он рискует жизнью. Оскорбленный ум воспринимает все более остро. Он всегда один против всех. Вяземский предлагал подать коллективную жалобу на цензуру, и Пушкин его отговаривает, что это почтут за бунт. Даже в общественных делах – поучает он Вяземского – лучше действовать в одиночку. Нет, сражаться с правительством он не хочет.
Может быть, главный итог кишиневской жизни – приход Пушкина (вслед за Чаадаевым) к осознанию порочности не отдельных проявлений власти или жизни в этой стране, но страны в целом. Как всегда, это тоже происходит в крайних выражениях, с обобщениями, далеко перекрывающими непосредственный повод. В Европе горит политический костер, а здесь вялое тление жизни, и это удручает поэта. Павел Долгоруков вспоминает, что он заходил к Пушкину и тот «жалуется на болезнь, а я думаю, что его мучает одна скука. На столе много книг, но все это не заменит милую – неоцененную свободу». Отметим про себя это «жалуется на болезнь», хотя он вполне здоров, и приглядимся к его настроениям.
В письмах он старается быть сдержанным: «здесь не слышу живого слова европейского» (Х.35). В разговоре срывается на крайности. За столом у Инзова говорит, что всех дворян в России надо повесить, и он сам «с удовольствием затягивал бы петли». В стихах также нет особого оптимизма:
И уже прозой дописывает: «Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою». Но и в стихах Пушкин то и дело теперь переходит на крик. Ничего он не ждет от этой земли:
Самые нейтральные поводы приводят его к размышлениям о глупости и ничтожности страны, в которой он вынужден жить. Он сочиняет «Песнь о вещем Олеге», легенду в стихах, а в комментарии с презрением отмечает, что это страна, в которой герб заимствован у Римской империи, где двуглавый орел знаменовал разделение ее на Западную и Восточную. «У нас же он ничего не значит» (II.346). Все нормальное в этой стране вывернуто наизнанку. Вот что автор говорит цензору в своем послании, опубликовать которое нечего было и думать.
Россия не доросла до европейской цивилизации:
Глубокое презрение к своим собратьям по перу испытывает кишиневский узник. Им свобода творчества и не нужна, они вполне довольны той, что им дадена:
В черновом варианте вместо этих строк было размышление о том, во что вылилась бы свобода печати в России, буде цензура отменена, как на Западе.
Страна настолько, по Пушкину, ненормальная, что, например, у царя рождается 40 дочерей – и все без того, что составляет главное отличие анатомии женщины. Находясь на привязи, Пушкин иронизирует над своим приятелем: «Я барахтаюсь в грязи молдавской, – пишет он Вяземскому, – черт знает когда выкарабкаюсь. Ты – барахтайся в грязи отечественной и думай:
Пушкин взял строку из Державина: «Отечества и дым нам сладок и приятен». Эту же строку выудил Грибоедов для комедии «Горе от ума». Серьезно ее произносит Чацкий или тоже иронизирует? Грибоедов, сидя за границей, возможно, толковал ее серьезно, а Пушкин в грязи молдавской – иронически. На полях он рисует свой автопортрет в старости: во что он превратится, если останется в этой грязи.
Он проникается почти физиологической ненавистью к городу, в котором вынужден пребывать: «О