– Я прежде всего шотландец, – оборвал Гордон.
Шатер сотрясался от небывалого ветра. Сухо постукивали, соприкасаясь, две татарские стрелы, застрявшие в трехслойном складчатом своде.
– Вы поняли меня? Я не грехом, а добродетелью сочту объявить царю правду. Я бесконечно ему обязан. Царь открыл ворота для изгнанников. Я застрелю, сам, своей рукой застрелю шотландца, который изменит царю, пусть этот негодяй окажется одного со мною клана. Вы поняли? Не грозите мне, не смейте грозить!
На этом Гордон закончил разговор с Броджио. В тот же вечер в саманной, притулившейся за косогором избушке, где квартировал великий бомбардир, судили и рядили, как поступить с иезуитом.
Спора нет, терпеть притворщика нельзя. Однако выдворить надо политично, не обидеть цесаря и папу.
– Так и напишем: прогнали за вранье, – сказал Петр, покусывая ус. – Коль иезуит, то, стало быть, лазутчик.
Лефорт оторвался от созерцания ногтей, не утративших и здесь превосходной чистоты и блеска.
– Пройдоха внушал мне подозрения с первого дня. Папа неразборчив в средствах.
Гордон посмотрел на язвительного кальвиниста с неодобрением.
– Не берусь возводить вину на особу его святейшества, – сказал он раздельно.
Пили мальвазию – остуженную, из кувшина, врытого в землю. Разливал, ставил на стол серебряные кубки Меншиков. При собрании он обычно помалкивал, стеснялся громогласного, злого на язык Гордона. А тут осмелел:
– Астролябию обратно не отдавай, мин херц. Жалко ведь.
Царь засмеялся, толкнул Алексашку, отчего тот отлетел в угол. Шутливый совет пришелся кстати, облегчил тяжесть, давившую всех. Армия задыхалась, истекала кровью, упершись в ненавистные рыжие стены Азова.
Решили иезуита из лагеря выслать. Через пять дней отправятся порожние струги в Воронеж, за припасами, – пускай едет, попутный ветер ему в зад. Дать ему провожатого, чтобы не свернул самовольно с пути. Чего доброго, проскользнет на гетманщину, ввяжется в тамошние распри.
Лефорт рассказал к случаю, как проучили иезуитов в Испании. Надлежала к ним прибыть посылка из Рима – ящик со слитками золота, в бумагах обозначенными как шоколад. Испанская таможня, однако, проверила. Золото задержали и положили шоколаду – нате, ешьте на здоровье.
Не избежал бы кары Броджио, кабы не приключилась в ту ночь беда. Утек к туркам голландец Янсен, продался басурманам, пренебрег, мерзавец, царской дружбой. Теперь жди пакостей! И точно, негодяй указал азовцам и направление удара, и час подходящий – послеполуденный, время отдыха.
Броджио при сих заботах был забыт.
Нападение турок и тяжелый бой описаны Куракиным в дневнике подробно, ибо для него происшествие окончилось счастливо.
Избрав для взлома позицию, занятую стрельцами – вояками наименее стойкими, – враги «вырубили шанцы аж до самого обозу и артиллерию тягостную заклепали, а девять пушек полковых повезли в город. И на выручку того посланы были полки от генерала Гордона стрелецкие, в том же числе и нашего Семеновского половину полка, в которых ротах и я со знаменем белым был, от первой роты своего регимента, на которой вылазке в бою, аж до самого вечера, то у меня в руках знамя пробили с города два раза из пушки, и мне кафтан под левую пазуху прострелили и рубашку, только что мало тела не захватили. И на той вылазке Семеновский полк первое слово зажил, что добрые солдаты».
И сам прапорщик, удержавший знамя – двуглавого орла, шитого серебром на белом полотнище, – был удостоен царской похвалы.
– Цепок наш Мышелов, – смеялся Петр, наливая Борису чарку.
А поручик на себя дивился, ведь, кажись, не он, а другой кто-то, могучий, бесстрашный, исполненный ярости, устремился в гущу схватки со знаменем в левой руке, с палашом в правой. Отсек ухо рябому полуголому янычару, повернулся, сбил занесенную палицу, затем погнался за отступавшими, колол в спины, размахивал прапором, проваливался в траншементы и выскакивал, прыгал через мертвых.
Осушив чарку, прапорщик Куракин, впервые отличившийся на марсовом поле, посмел выложить царю наболевшее.
– Чужестранцев поубавить бы надо. Войско серчает, вор Якушка чуть не погубил нас.
– Стрельцы на турка серчали бы шибче, – ввязался Меншиков, вынырнув из табачной мглы, затопившей царскую квартиру.
– Не токмо стрельцы, – уронил упрямо Борис, не глядя на настырного пирожника.
– Тебя, что ли, в инженеры возьму? – спросил Петр в упор. – Или тебя? – прибавил, поворотясь к Алексашке.
Царю все едино – князь или пирожник… Борису стало не по себе.
– Попытаюсь, мин херц, – фыркнул тот.
– Твоя милость, – и Куракин смерил взглядом Меншикова, – еще и букваря не касалась перстами.
Хитрец будто недослышал. Чтобы не досаждать царю мелкой сварой, великодушно поддержал Куракина:
– Иноземцев, и правда, многовато. Кто дары приносит злонамеренно? Забыл я твою поговорку, мин херц. Князь подскажет.
Князь молчал, растерявшись. Меншиков возгласил с торжеством, подмигнув царю:
– Данайцы, херц мой сердешный. Бойся данайцев! Какой они земли – немецкой, что ли?
Алексашка ухмылялся дурашливо, тараторил, отвращал от царя приступ недуга, злой трясовицы.
– Якушку со дна моря достану, – громыхнул великий бомбардир. – Собакам брошу.
– Не жрут собаки падаль, херцхен. Так какого они роду-племени, данайцы?
– Греческого, – отмахнулся Петр, повеселев.
На обратном пути в полк попался Борису офицер-семеновец, крикнул что-то и заспешил дальше, прижимая локтем некую черную ветошь.
Меншиков принял скатку, развернул духовное облачение католическое, тяжелое от крови, продырявленное на груди и на животе.
– Тощий, а кровищи-то, – сказал офицер.
Подобрали сутану у развороченных шанцев. Зашли в палатку иезуита – пусто. Не иначе, турок польстился, содрал одежду с убитого, ощупал, не зашито ли золото. Вон и подкладка распорота.
Во мнении католиков, состоящих в войске, Броджио воссиял яко угодник божий, павший смертью мученика. Объявились свидетели. Иезуит – утверждали они – стрелял из пистолета, а истратив заряды, не убоялся и рукопашной. Одному неверному разбил башку крестом.
Верующие выпросили себе облачение рыцаря церкви, повесили в походной часовне.
4
Минарет обрублен ядром, словно саблей. Саманные домишки развалились. Камышовые их остовы наводили тоску на Броджио скелетной своей обнаженностью. Немногие строения уцелели в каменном кольце крепости Казы-Кермен, взятой войсками Мазепы.
Четверо суток почти без передышки палили пушки гетмана столь метко, что янычарам редко удавалось отворять амбразуры и стрелять ответно. Дорогу штурмующим проделал взрыв искусно заложенной мины. От нее взлетел на воздух пороховой погреб и пошел лютовать по городку пожар.
Другие две крепостцы, сторожившие на Днепре границу Крымского ханства, сдались без боя. Обращены в руины гнезда супостатов, испокон века терзавших набегами Южную Русь.
Похвальная царская грамота сполна воздает должное полководческому таланту Мазепы. Гетман весел, милостив. Однако владыка Малороссии не сразу допустил к себе приезжего иезуита. Велел кормить и поить, приставил для услуг стрельца. Верзила со старинным тяжеленным копьем чуть ли не безотлучно околачивается возле палатки.
Стало быть, пан гетман приглядывается к гостю. Что ж, и он не теряет времени, благо никто не запрещает бродить по городку, наблюдать.
Не секрет для Броджио: гетман принимал кое-кого с правого, польского, берега Днепра и, вероятно, не всегда сообщал об этих визитах в Москву.