Рукомойник выскальзывал, лил воду мимо ладоней – шершавый, с отбитым краем, чем-то похожий на жалкого, неухоженного Эльяша. Манкевичи все мелкопоместные, а этот в упадке крайнем. Фортуна изменила им. Тот кавалер в раме был в градусе значительном, судя по униформе, щедро обрызганной золотом.
Колдовство некое исходит от портрета. Снова, войдя в горницу, услышал Борис змеиный свист сабли. Ведь не сосчитать, сколько встречалось на театрах военных порубленного, потоптанного, горелого, – почему же эта рана, нанесенная холсту, так тревожит?
Не показывают ли боги некое знамение?
– Все Конецпольские, все от них, вся несправедливость, – жаловался Эльяш, потчуя гостей пшеничной кашей, пропахшей дымом.
Испокон веков злобятся магнаты Конецпольские на Манкевичей. Тадеуш, ирод пучеглазый, фаворит в замке. Он там над рейтарами начальник. А ведь свой же брат – шляхтич… Манкевичи, вишь, неудобны, вклинились землями в имение сиятельных вельмож, а потесниться не хотят. Тем, только тем и виноваты. Каретой ли, плугом ли, вынуждено высокое панство огибать. Так неужели же уступить пруды, рыбные пруды или пашню за Саном, самую лучшую? Притом к нему, Эльяшу Манкевичу, неприятельство особое, с тех пор как Анджей на русской службе.
– Говорят, я москалям продался… Обзывают московским лакеем.
Провожая гостя, старик советовал ехать осторожно, не доверять Конецпольским, Острогорским, не вступать в замок Сенявских, хотя знатнейший в их роду состоит в партии царя. Однако втайне он склоняется к Карлу. Под кровом бедного шляхтича не подадут французского вина, зато примут русского офицера сердечно.
Отдохнувшие кони затрусили бойко.
– Ну и пан! – дивился Федор. – Ну, житье тут! Трепещут, как зайцы… Нельзя ли им, князь-боярин, подмоги от нас? Десятка солдат хватило бы пугануть воров.
Много или мало нужно, да где они, солдаты? В какой стороне наши? Князь-боярин не стыдится признать: непонятен ему театрум войны. Сейчас в окружности нет ни наших, ни шведов, ни саксонцев.
– Одни паны дерутся, – хмыкнул денщик. – Пан на пана, король на короля. От богатства, что ли, война заводится, князь-боярин?
– Одолеем Карла, тогда и будет покой.
– Кто первый лезет? – гнул свое Федька. – Голяк, что ли? Нет, богатый на сирого.
От реки, гнавшей грузы бревен, дорога отпрянула, сбежала в ложбинку, вонзилась в кустарник. Пали сумерки. Внезапно гнедой Бориса взвился на дыбки от угрожающего шороха.
– Стой! Стой! – закричали два голоса.
Борис пригнулся, нащупал пистолю, пустил коня вскачь. Вдогонку стреляли, должно быть с дерева, торчавшего над мелкой порослью. Кусты, озаряясь, возникали четко и словно хлестали по глазам.
Вот оно, оправдалось! Старик упреждал справедливо. И дед его, усатый витязь, коему вековая распря не дает почить в мире…
– Пистоли чтоб наготове, – распорядился Куракин.
Скорей убраться отсюда! Замешкались, привлекли к себе весьма неуместное внимание. Небось по всем замкам прошел слух – носится по воеводству какой-то русский, навещает фольварки Манкевичей непонятно зачем…
На постоялом дворе – ветхом, под шапкой соломы – спали по очереди. Сквозь трухлявую подушку вжималась в ухо надежная твердость оружия.
Дорога вела на север, леса густели, ширились топи. Дубравы стали прозрачны, трещала опавшая, схваченная морозом листва. Конские копыта вязли в глубоких колеях, проложенных артиллерией. Листопад всюду – яркой желтизны либо темный, будто опаленный пожаром, а то багровеющий грозно, кроваво. По ковру мертвых листьев шествует Марс. Так же попирает он начертанные на бумаге альянсы, обещания, клятвы в приятстве вечном.
Позади осталась Польша, ее фольварки, разоренные шведской солдатней, изможденные холопы, презрительные вельможи, их надменные палаты и лживые политесы.
Потянулись деревни каменные, опрятные – прусские, бранденбургские, голштинские.
А потом «во всем отмена сделалась и великая в пище дороговизна и народ не приимчив, гораздо только ласков к деньгам». Так написал Куракин, миновав пограничную заставу голландскую. Пока меняли лошадей, зашел в корчму, посидел малое время у огня – и на тебе, потребовали плату! Сразу видно, государство купеческое, из денег кумир сотворили.
Ветер гнал серые волны, штурмовал фортецию, построенную вдоль берега, крутил крылья мельницы. Стылая вода в каналах зябко дрожала. Ленивые, сытые цапли вышагивали по низине, от проезжающих не шарахались. Небо высилось над плоской землей холодное, неяркое, чистое.
Краем суши, сплошной улицей, обдававшей запахами рыбы, сдобного теста, свежей стружки с верфей, смолы, – улицей мира, дразнящего уюта, преусердного рукоделия, – пораженные тихим многолюдством Голландии, невиданной чистотой крылечек, стен, дорожек, стекол, заборов, деревянных башмаков, ожидающих у входа в дом, всего домашнего обзаведенья, двигались царские доверенные к цели путешествия.
8
«Город Амстердам стоит на море, в низких местах и во всех улицах пропущены каналы, так велики, что можно корабли водить, и по сторонам тех каналов…»
Перо Куракина запнулось. Еще нет в его языке слова «набережная». Улицы – как иначе…
Отличны амстердамские улицы шириной, замощены гладко – «в две кареты в иных местах можно ехать». Вечером светло – «каждый повинен фонарь у своего дома жечь». К тому же «плезир и гулянье людям великое».
С дотошной купецкой расчетливостью князь Куракин примириться не может, но аккуратностью голландцев, ловкостью в работе восхищен. Глядя из окна «Блаухэйса», дразнит денщика:
– Сумей-ка так править! Э, да ты враз сковырнешься!
Канал не отгорожен, экипажи катят по самой кромке, ошибся на палец – и бултых в воду. А забор не ставят, чтобы без помехи сгружать товары с судна, ведь тут в каждом доме заняты коммерцией.
«Блаухэйс», то есть «Синий дом», гостиница из лучших, на Херенграхт, сиречь канале Господ. Здесь посол Матвеев обитал на первых порах и знатнейшие русские кавалеры стояли, о чем Борис почел нужным в дневнике упомянуть.
В гостевой книге значится дворянин Лука Панов, прибывший с лакеем Федором. Имя и титул московита никому не надлежит знать, кроме российского посла.
По всем статьям пригож Амстердам, одно худо, что не столица. Посол Матвеев и прочие министры – в Гааге.
У посла, как у всех тут, резиденция с лица не обширная. Сложена из красного кирпича, фасад поперек в два окошка, обведенных по здешнему обычаю белой краской. Камердинер одет, как лабазник, без галунов, без кружев. Поспешая за ним, Борис поскользнулся, отвык ходить по наборным вощеным узорам.
– Завидное у вас житье, – сказал он Матвееву. – Птичьего молока спроси – нальют, верно…
Войны будто и нет на свете. Не подумаешь, что Генеральные Штаты в союзе с Англией, с цесарем против Франции.
– Воюют скупо, мизинцем, – ответил Матвеев, посмеявшись добродушно, всласть, отчего полные его щеки, выбритые до глянца, разрумянились.
Смеялись и вакханки с картины над камином – кружились хороводом, вскидывая голые зады. С потолка шутливо грозили купидоны, целились из игрушечных луков. Незваным чужаком торчал в углу каменный идол, топырил уши, взирал раскосыми глазами подозрительно.
– Жене взбрело купить, – молвил Матвеев мягко. – Я бы выбросил… Штука, вишь, редкая, из Мексики.
На столике сыр, ветчина, горькая можжевеловая водка – изделие купца Болса. Выпили за здоровье царского величества. Борис спросил, каковы новости из Москвы, нет ли в воинских делах определенного поворота.
– Не слышно, – ответил посол. – Новости скорей тут получишь, из курантов да из уст. Ломаешь башку,