московских палатах, сказался больным, носа никуда не высунет. Борису внушали надежду астры.

Будь что будет…

Дом поручил Губастову, младенца Александра – кормилице. Съехал со двора, не оглянувшись. Лошади проваливались в талый снег. Дорога голубела мартовскими лужами.

Экзамент царю сдал в Воронеже, на верфи. На стапеле, под благовест топоров, падала, извивалась стружка, будто серпантин на пьяцца Сан-Марко. Видела бы Франческа своего кавалера, волосатого сквернослова, лезущего с кулаками на вора-интенданта, на подрядчика-прощелыгу, на недотепу, сломавшего пилу!

«При том свидетельстве наук, – записал Куракин в дневнике, – некоторое счастье я себе видел от его величества и от всех не так стал быть прием, как прежде того».

Летом Борис провел свой корабль донским путем к Азову. Однако идти в атаку ему не довелось.

Послы России, Польши, Венеции, цесарской земли, встретившиеся в сербском городе Карловац с дипломатами турецкими, подписали перемирие. На юго-востоке Европы война прекратилась.

А Петру перемирия мало, нужен прочный мир с султаном. Полная нужна безопасность в южных пределах.

8 августа 1700 года русское посольство, отбывшее в Константинополь на корабле «Крепость», известило царя: с Портой заключен мир на тридцать лет.

На другой день Петр двинул армию в поход. Полки шагали из Москвы на северо-запад, волоча за собой обоз из десяти тысяч телег.

То, что знали лишь Петр и ближние люди, совещавшиеся на пути из Вены с потентатом Польши и Саксонии Августом, предстало въяве.

Навтичная служба Куракина в Азове завершилась. Снова в инфантерии, в полку Семеновском, в прежнем градусе поручика. Что сулят астры? Перед тем как сняться, вопрошал их, да, верно, от волненья напутал в расчетах – отвечали светила невнятно, будто смущенные дерзостью царя Петра. Шутка ли – решил добывать море у короны свейской!

20

Москва, год 1705-й.

Плотно сдвинуты рогатки на улицах, нет хода ни конному, ни пешему. Час поздний, запретный.

Чу, вызванивает часы басовитый колокол Ивана Великого! Свалился с крыши снежный нарост, подмытый февральской оттепелью. С чего-то залились собаки на боярской псарне…

Сон Белокаменной крепок.

Не разбудит ее и сорочий грай трещоток. Ночные погони привычны. Людей, непослушных указу, лихих полунощников, болтается повсюду много.

Через Китай-город, от пристаней, вмерзших в лед, пробрались двое. Застава заметила. Один, ловкий, как дьявол, ускользнул. Другого прижали к стене у Иверских ворот, помяли и отвели в Преображенский приказ.

Гулящий дерзил, хорохорился, пока палач прикручивал его к дыбе, ноги – к нижнему бревну, руки, связанные сзади, – к верхнему.

– Зовут Зовуткой. Где был, там след простыл.

– Да ты прибауточник, – усмехнулся дьяк Фалалеев. – Давай, распотешь нас.

Дьяк успел поседеть на живодерной своей службе. Ломал всяких людишек: непокорных стрельцов, лукавых юродивых, сеявших смуту, злоязычных кликуш, делателей фальшивой монеты. Этот смирится скоро. Огрызается, а сам дрожит от страха.

Вялой мясистой рукой подал знак палачу. Бродяга захлебнулся криком.

Савка он, Савка, сын Харитонов, родом из-под Рязани, помещика Логинова крестьянин. Бежал из деревни, дабы спастись от набора в армию.

– Нехорошо, голубь. Вон какой богатырь! Царское войско без тебя воюет.

Молодой, смешливый секретарь фыркает. Нечего сказать, богатырь! Кащей, ребра выпирают…

Савка скрипнул зубами:

– Царское? Где он, царь? Нет царя.

– Нет? – изумился дьяк. – Господи, вот беда! Кто же сказал тебе? Товарищ твой поди…

Что Савка появился в Москве не один, дьяк осведомлен. Караульщики гнали двоих. Тот вывернулся. Уже совсем настигли, дубиной достали разок. А дубины у караульщиков увесистые. Ума не приложить, куда делся…

– Никого не было со мной, никого, – скулит Савка. – О-ох, господи! Никого, вот те крест! О-о-ой!

Покачиваясь на коротких ногах, разминаясь, палач отошел к стене, снял кнут, передумал, повесил обратно. Пошептал что-то про себя, будто молитву сотворил. Выбрал, погладил рукоятку. Опять зашептал, нацелился из-под густых лешачьих бровей, вытянул Савку по спине.

– О-ой, черт безглазый!

Секретарь в ожидании дела развлекался, разукрашивал свое посланье, удлинял и закручивал лапы заглавных букв.

Спина пытаемого искровавлена. Палач плещет на него холодной воды из ковша, выводит из обморока. Дыба ослаблена. Дьяк схватил упрямца за волосы, намотал прядь на пальцы:

– С кем шел, сучий сын?

Савка издал звуки еле слышные, мешавшиеся с сопеньем и клокотаньем; палач, притомившись, пил воду.

– С Феок… с Феоктистом…

– Ну-ка, погромче! Голосок-то больно чахлый. Застудил, что ли?

В Павловском посаде, у кабака встретил его Савка. Странник, божий человек, праведный. Был, говорит, во Владимире, в монастыре лампадником. Прошлым великим постом спустился в подвал взять масла для лампад, и вдруг из-за бочки взвилось облако и возник архистратиг Михаил с огненным мечом. Велел бросить дом, жену и детей, спасать душу в скитаниях.

«Тот Феоктист сказывал – послан он в Москву от царицы Евдокии с наказом».

Названо, записано имя сосланной царской супруги. С этой минуты дело приобретает особую, грозную значительность. Савку не скоро снимут с дыбы.

Что за наказ? Кому?

Лампадник и намеком не выдал, чего домогается Евдокия. Сказал только, живет она в монастыре вольно, в келье царское платье носит не по уставу, ездит по окрестным храмам, принимает подношения – ягоды, грибы и прочие гостинцы.

«И от многих имеет ришпект, яко особа высочайшая».

Секретарю надлежит класть пытошную речь на бумагу в точности, но чересчур велика охота вставить иностранное слово, – не напрасно ведь учился полтора года в Славяно-греко-латинской академии.

Палач отдыхает, Савка, косясь на него, пересказывает слова Феоктиста, странника благочестивого, не скрывая злорадства.

Указ ей нипочем. Я, говорит, подотрусь указом. Опасаться ей некого, царя Петра в России нет. На престоле Антихрист ныне. Царь у шведов сидит, пленный. В темнице сидит, в Стекольном.

– Стокгольм же, – выдохнул писец, рьяный и прегордый собой грамотей. Ох, сколько невежества мужичьего остается на бумаге на веки вечные!

– Хорош твой лампадник! – басит дьяк. – Он-то небось ликует. Беду-то со своей башки отвел, тебя, недоумка, подбросил. Смекаешь? Ну с какой стати ты увязался за ним, за поганцем?

В Москве, сказывал Феоктист, есть боярский двор, где странникам всегда рады. Накормят досыта, одарят, спать уложат на перине, не на соломке. Искать там беглого-перехожего не станут, боярин милостивый, роду знатнейшего, перечить ему никто не смеет.

– Ишь ты, на перинку потянуло! Имечко нам нужно, милый. Имечко боярина.

Палач встал на нижнее бревно, подпрыгнул. Савкины ноги вытянулись, весь он стал нечеловечески длинным – стонущая струна в зыбком полумраке застенка. Родовитый боярин, богатый, добрый, а больше ничего не сказал Феоктист, не сказал, пес паскудный.

Дьяку видится лицо Авраама Лопухина, то злое, то нарочито смиренное, будто подернутое маслом. Многие бояре царя так не чтут, как его. Кого похочет обвинить – обвинят, кого со службы прогнать –

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату