невеликое счастье на эту татарскую физию смотреть, а все-таки… А ему хоть бы что! Вот сиди теперь, как дура, и слушай какую-то ерунду про таборных цыган, вместо того чтобы допытаться наконец у Дашки, какой же он – Илья Смоляко, ее отец.
И ведь в жизни бы не подумала, что с ней такое сможет случиться! С ней – Маргиткой Дмитриевой, первой плясуньей Москвы, к которой цыгане начали засылать сватов, едва ей исполнилось тринадцать, – отец еле успевал отказывать. А господа, а купец Карасихин, ездивший к ней каждый день, а гусары, бросающие ей под туфли ассигнации, а штабс-капитан Чернявский, даривший ей фамильные драгоценности, а Сенька Паровоз, наконец! Ох, Сенька… Вспомнив о нем, Маргитка даже улыбнулась. Но и ему теперь закрыты ворота. Маргитка знала это точно с того самого дня, когда спозаранку открыла дверь незнакомым цыганам и увидела эти черные разбойничьи глаза.
Про Смоляковых Маргитка знала давно – почти с того дня, как услышала, что Илона на самом деле ей не мать, а Митро – не отец. Цыганки нашептали ей об этом, еще когда она возилась с куклами, а в двенадцать лет Маргитка впервые кинулась с кулаками на Степку Трофимова – двадцатилетнего олуха, заявившего, что ее настоящая мать была проституткой. Драка вышла знатной, Маргитку отрывали от орущего Степки в десять рук, и то он еще две недели не мог выйти с хором в ресторан: лицо было расцарапано так, будто парень угодил в кошачью свадьбу. И потом Маргитка так же бесстрашно кидалась на всякого, кто осмеливался сказать плохое слово о ее матери. Она-то знала, что мать была красивая и несчастная, что, потеряв возлюбленного, купца Рябова, настоящего отца Маргитки, тяжело заболела и умерла, разрешаясь от бремени, – почти как в ее любимых романах. И последними, кто видел ее, были Смоляковы, Настька – тогда еще Васильева – и отец. Но расспрашивать отца было бесполезно: когда Маргитка осмелилась сунуться к нему с вопросами, он ничего не сказал, но посмотрел так, что она сразу поняла – ничего не выйдет. Тетка Варя тоже не желала говорить, хмурилась: «Ни к чему тебе это. Твоя мать – Илона!» И вот теперь приехали Смоляковы, которые были при матери в ее смертный час. Наверное, это судьба.
Вздохнув, Маргитка открыла глаза и на пальцах принялась высчитывать, на сколько лет Илья старше ее. Выходило – на двадцать с копейкой. Но это-то как раз не беда… К ней сватались такие, которым она во внучки годилась, – слава богу, отец не отдавал. А вот Настька его – настоящее несчастье. Цыгане до сих пор рассказывают небылицы про то, как Илья увез Настьку из Москвы в одном платье да шали, не сказавшись ни отцу, ни родне. Болтали еще и про какого-то князя, собиравшегося жениться на Настьке, и про какую-то купчиху, с которой Илья разводил амуры под носом у ее мужа… Всякое болтали. Маргитка была готова продать душу черту, лишь бы узнать, что в этих сплетнях правда, а что – выдумки цыганок. И хоть бы кто-нибудь рассказал, откуда у Настьки эти борозды на лице! Ведь видно же, что красавицей была, хоть уже и старуха, детьми обвешанная. Неужто правда Илья изрезал ей лицо ножом, чтобы никто больше не взглянул? Кто его знает, с такого черта станется…
Маргитка снова закрыла глаза, вспоминая резкое, смуглое до черноты лицо, сросшиеся на переносице брови, раскосые глаза с яркой голубизной белка, крутые черные кольца волос без нити седины… Некрасивый цыган, сатана сатаной… Но отчего же под сердцем оборвалось что-то, едва она увидела этого разбойничьего атамана, годящегося ей в отцы? Почему так отчаянно, до рези в груди, хотелось плакать, когда он вместе с дочерью пел таборную песню, от которой в комнате пахло полынью? Почему и за что так жаль его? А ведь она никого никогда не жалела… И что же, господи, теперь делать? Если бы Илья хоть внимания на нее не обращал… Если подумать, кто она для него – девчонка, ровесница его дочери, он держал ее на руках в первый день ее рождения – об этом Маргитка слышала от цыган. Но ведь Илья смотрел на нее! Смотрел, она сама видела, сколько раз нарочно оборачивалась, чтобы поймать на себе этот взгляд, перехватить раскосые глаза с голубой искрой. Смотрел, проклятый… А чего, спрашивается, смотрел, зачем пялился? Женатый, старый, с мешком детей, женой-уродиной, да еще чего только не говорят про него! Чего ему надо от девочки? Совесть потерял, или вовсе ее никогда не было? Не нужен он ей, и все! Месяц прошел, пора выбрасывать это из головы. И не реветь ночами в подушку, и не вытягивать про него по слову у Дашки, и не ловить украдкой взгляды, и… А гори он огнем, черт таборный! Зачем только явились они сюда!
– Маргитка, ты что?
– Я? Что я? – удивилась она. И только сейчас поняла, что лицо ее – мокрое, и слезы одна за другой капают прямо на нос лежащего на дне бассейна Яшки, и они с Гришкой испуганно рассматривают ее. – А что я?! – рассвирепела Маргитка, вскакивая. – Ничего! Тебе какое дело? Хоть бы вы посдыхали все, растреклятые, ни днем ни ночью покоя от вас нет!
Одним прыжком, подобрав юбку, она перемахнула через край бассейна и опрометью кинулась в гущу парка. Ребята молча, ошеломленно следили за ней до тех пор, пока малиновое платье не затерялось в глубине аллеи. Яшка пожал плечами.
– На солнце, что ли, перегрелась?
– Может, обидел кто? – предположил Гришка.
– Кто ее обидит – часу не проживет, – проворчал Яшка. – Вот как другу тебе говорю: не гляди на нее и не сватай. Может, и хороша, но мозгов – как у курицы. А визжать начнет – фабричного гудка не слышно.
– И в мыслях не было… – прошептал покрасневший до слез Гришка.
Яшка посмотрел на него с большим сомнением и осторожно придвинулся ближе к Дашке. Словно невзначай опустил руку на ее тонкие пальцы. Дашка так же осторожно высвободила их, спросила:
– Может, домой пойдем?
– Еще рано. – Яшка вздохнул, снова улегся на дно бассейна. Улыбнулся, глядя на неподвижное лицо Дашки. – Расскажи мне лучше, как вы в Киеве жили. У нас там тетка троюродная, кажется, была.
– Дядя, продаешь порты?
– Продаю.
– Скольки?
– Два.
– Отдавай за полтинник!
– Сгинь, нечисть!
– Нет, люди добрые, слыхали вы – два рубля! Да они и одного не стоят! Ты, борода, сам взгляни, что продаешь, – штаны или решето?! Ежели решето, то места зря не топчи, иди к развалу, а ежели штаны – поимей совесть, за полтину отдавай.
– Два.
– Да что ж это такое, святы господи? Ты в своем уме, борода? За эту рванину с собачьей свадьбы – два рубля? На Хитровке такую же рухлядь за гривенник купить можно, еще и уговаривать будут!
– Вот там, цыганская морда, и покупай.
– Ах, так?! Ну, борода, сам себе несчастья ищешь! Вот скажи, откель мне знать, где ты эти штаны взял? Может, ты их вовсе… украл, а?
– Что ты! Что ты! Бога побойся, цыган, вот те крест святой…
– Украл, украл – по роже вижу! Меня не проведешь, небось! Надо бы околоточного свистнуть, Илюха, а?
– Да што ты, цыган! Сдурел али как? Свои собственные порты, ей-же богу! На пропой души продаю!
– Врешь, хапаные штаны! Отдавай за полтину, не то будочника приведу!
– Кузьма! Да угомонись ты! – Илья еле оторвал друга от перепуганного мужичка с перелицованными штанами. – Далось тебе это рванье, на что оно тебе?
– Да что ж ты в мою коммерцию лезешь?! – взвился Кузьма, с сожалением провожая глазами убегающего сквозь толпу мужика. – Еще бы минуту – и он бы за полтину отдал! Вот где я теперь второго такого лаптя искать стану, а?
Вокруг них под жгучим июньским солнцем жизнерадостно орала Сухаревка. За семнадцать лет здесь почти ничего не изменилось – все так же под стенами старой башни сидели торговцы всевозможным хламом, бабы с квасом, бульонкой и пирогами, бродячие брадобреи, сапожники и портные. Полуголые мальчишки-нищие носились в толпе, выпрашивая милостыню, воры-карманники виртуозно делали свою работу, и над всем этим висело желтое облако летней пыли.
Илье вовсе не хотелось тащиться по жаре на Сухаревку. Но Митро, у которого сегодня были какие-то дела на ипподроме, попросил его не спускать глаз с Кузьмы: «Не сегодня-завтра запьет, я уж вижу!» Митро