Митро оказался прав. Яков Васильич, выслушав его осторожную речь, долго молчал и хмурился, тер подбородок, морщил лоб, а затем, так и не сказав ни слова, вышел из комнаты. Но ночью, уже после выступления хора в ресторане, Яков Васильев сам пришел в дом Макарьевны и заставил Варьку, которая уже раздевалась перед сном, сызнова рассказывать о том, как Насте живется в таборе. Изрядно напуганная Варька повторила все слово в слово. Яков Васильев выслушал ее не перебивая, встал и двинулся к двери. С порога обернулся и коротко сказал:
«Чтоб завтра же в хоре сидела».
Варька перекрестилась и, едва за хореводом закрылась дверь, кинулась перебирать свои платья, бережно сохраненные Макарьевной в сундуке. На второй день она уже пела вместе с хором свои старые романсы, на третий в ресторан сбежались все прежние почитатели брата и сестры Смоляковых, а на четвертый стало ясно: Варьке одной все же не вытянуть хора. Не меньше голоса в хоре нужна была красота. Такая красота, какая была у Насти, какой обладала бывшая примадонна Зина Хрустальная, уже год живущая с графом Ворониным, какой блистала покойная жена Митро. А взять эту красоту было негде.
Как ни осторожно пробирались за спиной хоревода по улице Митро и Кузьма, Яков Васильич все же услышал и обернулся. Цыгане мгновенно сдернули картузы.
– Доброго утра, Яков Васильич!
– Где вас ночью носило? – не здороваясь, сердито спросил тот. – Митро, тебя спрашиваю!
– У Конаковых в карты играли, – на голубом глазу заявил тот. – До утра просидели.
– Денег, что ли, много завелось? – подозрительно спросил Яков Васильев, поглядывая на мадам Данаю. Но та невинно продолжала лущить семечки, а на усиленные подмигивания Кузьмы ответила чуть заметной понимающей улыбкой. Митро дернул Кузьму за рукав, и они ускорили шаги, торопясь свернуть на Садовую, откуда доносились крики и ругань извозчиков.
А жизнь на Садовой бурлила презанятная. Посреди улицы сцепились осями две пролетки, и извозчики – всклокоченные, распаренные, со злыми красными лицами и взъерошенными бородами – машут кнутами перед носом друг у друга и отчаянно бранятся. Из-за угла появляется «правительство» – заспанный, важный городовой. Извозчики умолкают на полуслове, в считаные мгновения заключают мир, молниеносно расцепляют пролетки и раскатываются в разные стороны под хохот толпы.
На углу Садовой и Тверской офеня торгует лубочными картинками, и Митро с трудом оттаскивает Кузьму от пестрых аляповатых изображений генерала Скобелева, красной «тигры» с хвостом трубой и «как мыши кота хоронили». Рыжий офеня с унылым испитым лицом надсадно кричит:
– А вот кому енарала, коего царевна персицка целавала! А вот царь Горох, воевода, ворочается с турецкого похода! Борода веником, с полыньем и репейником! Идет – земля дрожит, упадет – три дня лежит!
– Пожарные! Пожарные! – вдруг проносится по толпе.
С Тверской слышится бешеный трезвон, визг трубы, и народ дружно отшатывается к стенам домов. Извозчики, бранясь, заворачивают лошадей на тротуары, за ними бегут торговцы с лотками. Улица едва успевает очиститься, а по мостовой уже мчится во весь опор вестовой на храпящей, роняющей клочья пены пегой лошади. В его руке – чадящий факел, за ним – громыхающие дроги с мокрой бочкой, обвешанные со всех сторон усатыми молодцами в сверкающих касках.
– Арбатские поехали, – с завистью говорит офеня.
– Куды, малой! – степенно возражает старичок-извозчик с сияющей на солнце лысиной. – Арбатские на гнедых, а эти на пегих. Тверски-ие… Эй, дьяволы! Где горит? У нас?
– В Настасьинском! – гремит с бочки, и все сияющее медью, звенящее и трубящее чудо стремительно заворачивает в переулок.
Народ уважительно смотрит вслед. Кузьма, забыв про лубки, зачарованно провожает пожарных глазами. А Митро уже указывает ему на торговца «морскими жителями» – стеклянными, в полмизинца, чертиками, забавно кувыркающимися в пробирках с водой. Кузьма немедленно начинает торговаться:
– Скольки за жителя? Двадцать копеек?! Ну, знаешь, дед, – совести в тебе нету! Да я за двадцать тебе живого черта приведу! С хвостом и с рогами! Их под мостом на Неглинке косяки плавают, только брать умеючи надо… Ну, гривенник хочешь? Ничего не сошел с ума! Ничего не даром! Ну, леший с тобой – двенадцать копеек. Я у Рогожской таких же по пятаку видал! Ну, последнее слово – пятиалтынник. Все равно без почина стоишь!
Дед оказывается сообразительным. Всего через четверть часа воплей и брани смешной чертик перекочевывает в руки Кузьмы за пятнадцать копеек. Кузьма, подумав, покупает еще одного и прячет в карман со специальной целью – вечером до смерти напугать Макарьевну.
В Кадашевском переулке под ногами захлюпала вода, и Митро решительно остановился:
– Нет, не пойду дальше. Ну его, этого Рахимова с его мерином мореным, и Толчанинова тоже! Тут сапоги охотничьи нужно!
Кузьма пожал плечами, вглядываясь в залитый водой переулок.
– Ну, коли хочешь, подожди здесь, я один сбегаю!
– Куда «сбегаешь», нужен ты там кому! – рассердился Митро. – Нет, тут нужно что-то…
Он не договорил. Из-за угла послышался смех, веселые крики, и в переулок торжественно выплыл плот – снятые со столбов ворота, на которых стояло человек пять, деловито отталкивающихся шестами. Кузьма, увидев знакомого приказчика, замахал картузом:
– Яким! Яким! Эй!
– Сей минут! – раздалось с плота. Ворота медленно, качаясь, начали разворачиваться и, подталкиваемые шестами, тронулись к Кузьме.
– Видал, что делается? – сверкая зубами, спросил Яким – скуластый веснушчатый малый в распахнутой на груди рубахе и мокрых по колено портках, заправленных в хромовые сапоги. При каждом движении Якима из сапог выплескивалась вода.
– Ночью залило по самые по окошечки! – возбужденно заговорил он. – Хозяин Пров Савельич в одном исподнем в лавку побежал товар спасать, нас перебудил, выражался несусветно совсем! Вона – ни проехать, ни пройтиться, вся Татарка на воротах маневрирует. В лавку за хлебом – и то хозяйский малец в лоханке поплыл. О чем в управе думают, непонятственно. Убытку-то, господи! Мало нам по весне было потопу, так еще и осенью! Все погреба, все клети позаливало! Народ прямо плачет – ходу нету никакого! Наши черти уж приладились по копейке за переправу брать. Сущий водяной извоз начался! У Калачиных будка уплыла, да с собакой, насилу выловили уже на Ордынке. Корыто опять же чье-то подцепили, всю улицу обплавали – никто не признает…
– На Татарской цыганочка на «бабе» застряла! – вспомнил кто-то.
– Цыганка? – удивился Митро. – Откуда? Из Таганки?
– Не, не московская, кажись. Заплутала в переулках-то, а вода все выше и выше. Влезла на «бабу», юбки подобрала и сидит богородицей! Поет на всю улицу, да хорошо так! Наши ей уж и копеек накидали!
– Надо бы послушать, ежели вправду хорошо, – задумался Митро. – Чем черт не шутит, пока Бог спит… Солистки-то все поразбежались у нас.
Приказчики умолкли. Яким озабоченно покрутил головой:
– Ну, полезайте на ворота… А ну, черти, двое кто-нибудь слазьте, не то потонем! Опосля вернемся за вами… Да живее, у цыганей дело, а у вас – баловство одно!
Против такого аргумента возражений не последовало, и двое парней с готовностью спрыгнули на тротуар. Митро и Кузьма перебрались на раскачивающийся плот.
– Ну – с богом, золотая рота! – под общий смех сказал Яким и оттолкнулся шестом. Плот дрогнул и пошел по воде посреди переулка.
На Татарской вода стояла у самых подоконников. Крыши были усеяны ребятней. Из окон то и дело выглядывали озабоченные лица кухарок и горничных. В доме купца Никишина женский голос пронзительно распоряжался:
– Эй, Аринка, Дуняша, Мавра! Ковры сымайте, приданое наверх волоките, шалавы! Кровать уж плавает! Аграфена Парменовна в расстройстве вся!
Из окна высовывалось зареванное лицо купеческой дочки. Снизу горничные, балансируя на снятой дубовой двери, подавали ей раскисшие подушки. По улице двигались доски, лоханки, ворота с купеческими