собирали посуду со столов, сонно переговаривались. Буфетчик на стойке пересчитывал мелочь, толстая рябая девка, сопя, потащила ведро с водой через весь зал – мыть лестницу.
– Что ж, пора и честь знать, – сказала Мерцалова, допивая остатки чая. – Володя, милый, ты бы знал, как я устала… Ноги совсем не держат. Проводи меня в мой номер, пожалуйста.
Владимир молча поднялся и вслед за актрисой вышел из буфета.
На лестнице, ведущей наверх, в номера, пахло мышами и было темным-темно. Поднимаясь по скрипящим на разные голоса ступенькам, Владимир локтем чувствовал горячую руку Мерцаловой у себя под мышкой, слышал ее учащенное дыхание, шепот: «Боже, осторожнее… Неужели крыса?» В номере, куда коридорный сразу же принес керосиновую лампу и, похабно усмехнувшись, пожелал «доброй ночи господам», было сыро и пыльно; обои отставали от стен целыми полосами, по углам висели паучьи сети с мумифицированными жертвами. Уже готовясь откланяться, Владимир взял Мерцалову за руку, поцеловал худое запястье, взглянул в темные, длинные глаза.
– Ма-а-аша… Что ж ты плачешь?
– Устала, Володя, – коротко, нервно вздохнув, прошептала она. Отвернувшись, неловко провела ладонью по волосам, охнула, уколовшись о шляпную булавку. Сняла шляпу и села на кровать.
– Устала очень. И так все надоело, так опостылело… Вот лечь бы на эту кровать, ткнуться в это одеяло с клопами – и не вставать больше никогда.
– Маша, ну что ты… – поколебавшись, Владимир сел рядом. – Ты же актриса! Прекрасная, великолепная актриса! Тебя бы на столичную сцену – и ты превзошла бы и Савину, и Садовскую! Я ни разу в жизни не видел такой Гертруды! А Катерину Кабанову свою помнишь ты?
– Да… – сквозь слезы улыбнулась Мерцалова. Ее глаза мокро блеснули в свете лампы. – А ты был Борисом. Помнишь, как в последнем акте у тебя усы отклеиваться начали? У меня монолог трагический, через минуту в Волгу бросаться, а я чувствую, что сейчас на весь театр захохочу! Как довела до конца – не понимаю…
– Не кокетничай, тебя еще после этого вызывали десять раз.
– Двенадцать.
– Ну, вот видишь…
– Не оставляй меня, Володя, – вдруг хрипло сказала она. – Не думай, я ничего не прошу. Я знаю… Коль уж не сложилось, значит, что ж теперь… Я уезжаю завтра рано утром, но… Не оставляй меня сейчас, мне страшно. Бог мне свидетель, бог свидетель, так, как тебя, я никого…
Снаружи, в непроглядной темноте, ветер бросал в дрожащее окно пригоршни снега; скрипели черные деревья, раскачивался, заливая комнату блеклыми всполохами, фонарь у дверей гостиницы. Гудели тоскливо и надрывно пролетающие мимо поезда.
…Утром Владимир проснулся от холода; номер сильно выстудило за ночь, подоконник покрылся изморозью. Он быстро, бесшумно встал, оделся, умылся из кувшина в углу. Мерцалова спала, отвернувшись к стене; даже звон неловко поставленного Владимиром на место кувшина не разбудил ее. Владимир подумал: к лучшему. Прикрыл спящую женщину одеялом и тихо вышел из номера на лестницу.
В буфете было пусто, сумрачно. В углу, у печи, спала рябая прислуга. Буфетчик в одиночестве пил за стойкой чай. Увидев Владимира, он поднялся.
– Утро доброе… Как почивали?
– Перо, бумага есть у тебя?
Получив требуемое, Владимир сел у окна, рядом с пробивающейся из-под занавески серой полосой утреннего света. С минуту подумал, морща лоб. Затем торопливо начал писать:
«Прости меня. В случившемся виноват лишь я один. Не буду писать об обстоятельствах, вынуждающих меня не видеться с тобой, но поверь, они имеются. Лучше нам не встречаться более, наши отношения не могут иметь никакой будущности. Ты прекрасная женщина и актриса, я уверен, ты будешь счастлива с более достойным человеком. Прости. Прощай. Владимир Черменский».
Сложенную записку он вручил половому, велев передать даме из шестнадцатого нумера, взял со стола фуражку и, не надевая ее, вышел за дверь. Владимир чувствовал себя отвратительно, но понимал, что ничего другого сделать не мог.
Двор был пустой и белый от выпавшего за ночь снега. На заиндевевшем крыльце, вертя в губах щепку, сидел Северьян – на этот раз в сапогах, поглядывал на выведенных из конюшни коней, щурил глаза на какие-то лошадиные, лишь ему видимые изъяны. Увидев Владимира, он ловко вскочил на ноги, ухмыльнулся:
– Сладко почивать изволили?
– Ну тебя, – буркнул Владимир. – Ехать пора.
– Как Марьи Аполлоновны здоровье драгоценное? – не унимался Северьян. – Не разбудили ее, уходивши? Она вас хоть сразу узнала вчера?
– Она и про тебя вспоминала.
– Да ну? – восхитился Северьян. – Добрым словом-то?
– Говорила, что тебя выпороть не мешало б.
– Ну, от такой я бы потерпел, – мечтательно потянулся Северьян. – Что ж, Владимир Дмитрич, куда тронемся?
– В Серпухов. Чаева искать.
Северьян сразу поскучнел, но спорить не стал. Засунул руки в карманы чуйки и, чуть раскачиваясь, быстро пошел вслед за Владимиром к вокзалу.
…Часом позже Мерцаловой подали в номер чаю, хлеба и записку. Сидя на постели в кое-как наброшенном платье, с еще не убранными волосами, она быстро пробежала глазами торопливые, неровные строки. Медленно опустила руку с письмом. Улыбнулась, пожала плечами. Посмотрела в белое окно. Неожиданно сказала:
– Скотина! – и заплакала.
Глава 5
Софья. Театр
В конце октября по Волге задули ветры. Они морщили ставшую свинцовой гладь великой реки, гнали по низкому небу снежные облака, шуршали в желтых, высохших камышах, не давали чайкам подняться с обрывистых утесов, и гудки пароходов, пристающих к пристани Ярославля, казались в эту погоду особенно протяжными и беспокойными. Один из пароходов, «Зарема», долго не мог пристать из-за ветра, и четыре раза брошенный с палубы канат сносило в воду. Наконец «Зарема» зашвартовалась, матросы опустили широкие сходни, и на берег, под приветственные крики и свист встречающих начали сходить пассажиры. Двух девушек, спустившихся последними, никто не встречал, да они, судя по всему, этого и не ждали. Из багажа у них был лишь небольшой узелок и старое ружье в руках старшей – рыжей насупленной девки с рябоватым лицом. Вторая, одетая в приличное, но совсем дешевое черное сатиновое платье, машинально поправляла растрепанную ветром прическу из темно-каштановых волос и устало смотрела на пылающий в одиноком, выглянувшем на миг из разрыва туч солнечном луче купол монастыря.
– В гостиницу, Софья Николаевна? – бодро спросила рыжая девка. – У меня так до сих пор после этого парохода в голове круженье…
– Господь с тобой, Марфа, – таким же усталым, как ее лицо, голосом ответила Софья (это была она). – Деньги где? Едем сразу в театр.
Марфа пожала плечами, вскинула на плечо ружье и широким размашистым шагом направилась в сторону толпящихся возле пристани извозчиков. Быстро выяснив у них, где находится городской театр, она кивнула своей барышне, и обе девушки устремились вниз по Первой Речной улице. Порыв ветра окончательно растрепал прическу Софьи, и она более не делала попыток восстановить ее. Они с Марфой не ели со вчерашнего утра, денег в холщовом узелке оставалось пятнадцать копеек, и в голове, в нывших после бессонной, проведенной на пароходе ночи висках уныло стучала только одна мысль: зачем она, Софья, только согласилась на все это? Ведь еще три месяца назад, когда они с Марфой прибыли по совету Владимира Черменского в Калугу, Софья была уверена, что идея с поступлением в театр – совершенно пустая, что гораздо лучше ей будет пойти в первое попавшееся ателье и предложить себя в качестве