– Ну, и пошел тогда прочь! Сдался больно – упрашивать тебя…
Северьян хмыкнул – еще недоверчиво, затем рассмеялся и припустил бегом вслед за вышагивающим в сторону усадьбы вороным аргамаком.
Владимир прекрасно понимал, чем рискует, приведя в усадьбу невесть откуда взявшегося конокрада, и Фролыч прямо предупредил его о том, что в случае «неизбежных бедствий» снимает с себя всякую ответственность, о чем и отпишет немедленно в Москву батюшке. Но Владимир в глубине души надеялся на то, что раз уж Северьян, упустив великолепнейший шанс, не сбежал этим утром со всеми барскими лошадьми, то, возможно, не сбежит и впоследствии. Надежда эта была очень небольшой, но Владимиру до темноты в глазах хотелось научиться драться так же ловко, как этот лошадиный вор, – угрем выскальзывая из рук, умело бросая противника то через плечо, то через бедро – и при этом не получить ни одного ответного удара. Никогда прежде он не видел ничего подобного и прямо сказал об этом Северьяну. Тот только рассмеялся: «И не увидишь, твоя милость! Вот к зиме поеду в Шанхай, – айда со мной, там насмотришься!»
Выяснилось, что Шанхай был родиной Северьяна, родившегося от недолгой любовной связи русской проститутки и китайского кирпичного мастера. От отца, которого он в жизни не видел, Северьян унаследовал лишь широкие скулы, раскосые черные глаза и иссиня-черный цвет волос, курчавых и жестких. Из-за этого набора его повсеместно принимали то за цыгана, то за еврея, то за татарина, иногда даже за араба, но в китайские его корни не верил никто: слишком он выделялся высоким ростом и широким разворотом плеч от этого мелковатого народа. Впрочем, Северьян не настаивал, предоставляя считать его «хоть чертом в ступе – какая разница?».
Матери Северьян тоже не помнил, потому что, родив его, она не прожила долго, свалившись от местной лихорадки, косившей людей сотнями. Свое детство он провел в Шанхае, в русской колонии, в церковном приюте для незаконнорожденных, откуда постоянно убегал на улицу. К двенадцати годам Северьян с легкостью болтал и по-русски, и по-китайски, выучился боевым приемам, которые в этом городе мог продемонстрировать любой водонос в синей грязной куртке, а потом ему разом надоел и приют, и Шанхай, и вечная жизнь впроголодь – и Северьян сбежал. Сбежал на север, в незнакомую Россию, где у него не было ни одной родной души, – как, впрочем, не было ее и в Шанхае.
Оказавшись в России, Северьян стал обычным бродягой. Он жил и воровал понемногу во всех губернских городах, в Москве болтался с шайкой «поездушников», в Смоленске лазил по купеческим лабазам, в Тамбове его чуть не зарезали местные воры, не нуждающиеся в конкурентах, в Одессе он болел холерой и чудом выжил, похудев до прозрачности и, по его словам, «весь на дерьмо изошедши», в донских степях жил при конном табуне с калмыкскими работниками, в Ростове его содержала какое-то время купеческая вдова-миллионщица, а потом выгнала, застав с собственной кухаркой. Мало сему огорчившись, Северьян отбыл из Ростова вместе с драгоценностями купчихи и серебряными ложками кухарки и вознамерился ехать на Кавказ «смотреть джигитов». Но, перепутав на вокзале поезд, он зайцем укатил в Центральную Россию и там застрял на несколько месяцев в цыганском таборе. Потом ушел и оттуда.
О себе Северьян говорил с охотой, словно рассказывая увлекательную историю, в которой были и лихие кражи, и погони, и верные подельники, и страстная любовь. Владимир, чувствуя, что парень изрядно привирает, тем не менее слушал со вниманием. Опасения его не подтвердились: Северьян не покинул усадьбу, искренне говоря, что ему лучше прожить лето здесь «на готовых харчах», чем болтаться по дорогам и промышлять опасным заработком. Отныне они с Владимиром каждое утро уходили на пустой берег реки и там, на песке, занимались «китайскими штучками» до хруста в костях. Владимир учился быстро и вскоре почти ничем не уступал своему учителю. В свободное от этих занятий время Северьян крутился в конюшне, возился с лошадьми, которых очень любил и всерьез считал гораздо лучше людей, мог шутя починить упряжь, залатать сапог, перекрыть крышу, положить клепку на самовар и открыть ногтем огромный замок на клети с картошкой, потерявшийся ключ от которого три дня искали всей усадьбой, да так и не нашли. Казалось, не было такой вещи на свете, которой не умел бы этот черномазый парень с раскосыми и наглыми глазами. В усадьбе к нему быстро привыкли, хотя и косились с недоверием, хорошо зная историю, благодаря которой Северьян оказался здесь. Но Северьяну на косые взгляды было наплевать, равно как и на всех обитателей усадьбы. С некоторым почтением он относился лишь к молодому барину, но Владимир не обольщался на этот счет, считая это уважение притворным.
Ближе к осени Северьян сказал:
– Что ж, Владимир Дмитрич, хорошо у тебя, но надо и честь знать. Пора мне сваливать отсюда.
Владимир сам не ожидал, что так сильно огорчится, услышав это.
– Зачем тебе уходить, дурак? Да еще на зиму глядя?
– Так ведь и вы тож уезжаете, – с досадой сказал Северьян, глядя вниз, на свои облепленные соломой и дегтем босые ноги. – Вам в Москву, в ваше юнкарьское, а я тут кому нужен? В первый же день за ворота выкинут. А то еще хужей – исправнику сдадут. Нет уж, Владимир Дмитрич, не согласный я.
Поразмыслив, Владимир решил, что парень прав, и с искренним сожалением сказал:
– Жаль, что так получается. Я к тебе привык. Видит бог, если б не отец, а я тут хозяином был, – никто бы и слова не пикнул. А меня Фролыч, правда твоя, не послушает. Что ж… держи вот на путь-дорогу, да спасибо за науку.
– Много даешь, барин… – растерялся Северьян, комкая в руке десять рублей.
– Много не мало. Прощай.
Вечером Северьян, ни с кем не простившись, но и не прихватив ничего из барского имущества, как ожидал Фролыч, ушел из усадьбы. На другой день Владимир уехал в Москву.
В один из первых же дней пребывания в училище Владимира вызвали вниз, в гостевую, где, как сказал служитель, его дожидался «человек из усадьбы батюшкиной». Встревоженный Владимир сломя голову помчался в гостевую: неожиданный визит из Раздольного означал, скорее всего, то, что в имении что-то случилось. Он ворвался, гремя сапогами, в круглую темноватую комнату – и замер от изумления: на полу, сложив ноги по-турецки, сидел Северьян и нахально его разглядывал.
– Наше почтенье, барин… – ухмыльнулся он, ловко вскакивая на ноги и изображая поклон. – Вот, зашел повидаться, а то…
Договорить он не успел: Владимир налетел на него и сжал в объятиях.
– Северьян! Так ты не ушел! Какой молодец, ну, давай рассказывай! Как ты? Где ты? Есть хочешь? Деньги тебе нужны?!
– А я-то думал, что это вы шамать хотите… – проворчал Северьян, аккуратно выматывая из тряпицы полкалача с колбасой и соленые огурцы. – Знаем мы казенный-то харч, сами трескали… Начальство-то сильно ворует, аль и вам остается? Вы жуйте, жуйте, я снедал сегодни…
Дважды приглашать не пришлось: Владимир, здоровый двадцатилетний организм которого требовал пищи постоянно, с жадностью накинулся на принесенную еду. Северьян наблюдал за ним с усмешкой, но в узких глазах пряталось что-то незнакомое, теплое.
– Где ты живешь? – невнятно, с набитым калачом ртом спросил Владимир.
– На Хитровке, – пожал плечами Северьян. – Царские места, в ночлежке – пятак за ночь, и никто не беспокоит…
– Но там опасно!
Северьян заржал, и Владимир, смутившись, сердито добавил:
– Что, и работа есть?
– Какая наша работа… – закатил бедовые глаза Северьян. – Так, по мелочам, чтобы бога не гневить…
– Слушай, ты поосторожнее, – серьезно сказал Владимир, проглатывая последний кусок соленой, жесткой колбасы. – Если тебя поймают, то я, разумеется, ничего не смогу сделать, а так… потерпи до лета. Летом я получу распределение и уеду на службу, а ты, если хочешь, поедешь со мной. Поедешь, Северьян?
Северьян аккуратно сложил тряпицу, сунул ее за пазуху, встал и тронулся к дверям. Уже на пороге посмотрел на Владимира и спокойно, как о само собой разумеющемся, сказал:
– Знамо дело, поеду. Только уж в Сибирь не рас-пе-ре-деляйтесь, комарья там, будь оно неладно, злей волков… А я уж не попадусь, будьте покойны. Не таковский.
Слово свое Северьян сдержал и за всю зиму ни разу не оказался в полиции. По выходным дням он