которым не слышно, как мечутся иногда по камерам арестанты, – когда-нибудь и он будет так метаться, – и выдали номер: 77221.
Обрядив таким образом, его немедленно препроводили в самый Дом смерти и заперли там в одну из камер нижнего этажа – почти квадратное, восемь футов на десять, светлое, чистое помещение, где, кроме унитаза, находились еще железная койка, стол, стул и небольшая полка для книг. И, лишь смутно сознавая, что справа и слева от него, вдоль длинного коридора, тянутся еще ряды точно таких же камер, он сперва постоял, потом присел на стул и устало подумал о том, что более оживленная, более согретая человеческой близостью жизнь бриджбургской тюрьмы осталась позади, как и те странные, шумные встречи, которыми был отмечен его путь сюда.
Болезненное напряжение и мука этих часов! Смертный приговор, поездка и шумные, крикливые толпы на станциях; тюремная парикмахерская внизу, где парикмахер из заключенных остриг его; белье и платье, которое на него надели и которое теперь ему предстоит носить каждый день. Ни в камере, ни в коридоре не было зеркала, но все равно, он чувствует, какой у него вид. Эта мешковатая куртка и штаны, этот полосатый колпак. Клайд в отчаянии сорвал его и бросил на пол. Ведь всего только час назад на нем был приличный костюм, сорочка, галстук, ботинки, и, выезжая из Бриджбурга, он имел вполне пристойную и даже приятную внешность – так ему самому казалось. Но сейчас – на кого он стал похож! А завтра приедет его мать, а там, может быть, Джефсон и Белнеп. Боже!
Но это было еще не все. Он увидел, как в камере напротив худой, заморенный, страшный китаец, в такой же полосатой одежде, вплотную подошел к решетке и вперил в него загадочный взгляд своих раскосых глаз, но тут же отвернулся и стал яростно чесаться. «Может быть, вши?» – с ужасом подумал Клайд. В Бриджбурге ведь были клопы.
Китаец – убийца. Но ведь это Дом смерти. И здесь между ними нет никакой разницы. Даже одеты одинаково. Слава богу, посетители, видно, бывают редко. Мать говорила ему, что к заключенным почти никого не допускают, только раз в неделю смогут приходить она, Белнеп и Джефсон да еще священник, которого он сам укажет. А эти неумолимые, выкрашенные белой краской стены, – днем их, должно быть, ярко освещает солнце через стеклянную крышу здания, а ночью, вот как сейчас, электрические лампы из коридора – все совсем не так, как в Бриджбурге: гораздо больше света, яркого и беспощадного. Там тюрьма была старая, серо-бурые стены не отличались чистотой, камеры были просторные, более щедро обставленные, на столе порой появлялась скатерть, были книги, бумаги, шашки и шахматы, тогда как здесь… здесь ничего нет: только тесные, суровые стены, железные прутья решетки, доходящие до массивного, крепкого потолка, и эта тяжелая-тяжелая железная дверь с таким же, как в Бриджбурге, крошечным окошком для передачи пищи.
Но вот откуда-то раздается голос:
– Эй, ребята, у нас новенький! Нижний ярус, вторая камера по восточному ряду.
Ему откликнулся другой:
– Ей-богу? А на что он похож?
И сейчас же третий:
– Эй, новичок, как тебя звать? Не робей, мы тут все одного поля ягода.
И снова первый, в ответ второму:
– Да так, длинный, тощенький. Видать, маменькин сынок, но, в общем, ничего. Эй, ты, там! Как тебя звать?
Клайд сперва молчит – в раздумье, в недоумении. Как отнестись к подобной встрече? Что говорить, что делать? Стоит ли держаться с ними по-дружески? Но врожденный такт не покидает его даже здесь, и он спешит вежливо ответить:
– Клайд Грифитс.
И один из спрашивающих тотчас подхватывает:
– А, Грифитс! Слыхали, слыхали. Добро пожаловать, Грифитс! Мы не такие уж страшные, как кажется. Мы читали про твои бриджбургские дела. Так и думали, что скоро с тобой увидимся.
И еще новый голос:
– Не вешай носа, приятель! Не так уж здесь плохо. Как говорится: тепло и не дует.
И откуда-то слышен смех.
Но Клайду было не до разговоров; в тоске и страхе он оглядывал стены, дверь, потом перевел глаза на китайца, который, молча припав к своей двери, снова смотрел на него. Ужас! Ужас! И вот так они переговариваются между собой, так фамильярно встречают каждого новичка. Никакого внимания к его несчастью, к его растерянности перед новым, непривычным положением, к его мучительным переживаниям. А впрочем, кому придет в голову считать убийцу несчастным и растерянным? Страшней всего, что они тут заранее прикидывали, когда он попадет в их компанию, а это значит, что все обстоятельства его дела здесь известны. Может быть, его будут дразнить, изводить, пока не заставят вести себя, как им нравится. Если бы Сондра или кто-нибудь из прежних его знакомых мог видеть его здесь, мог хоть вообразить себе все это… Господи! А завтра сюда придет его родная мать!
Час спустя, когда уже совсем стемнело, высокий, мертвенно-бледный тюремщик в форменной одежде, менее оскорбительной для глаз, чем одежда заключенных, просунул в дверное окошечко железный поднос с едой. Ужин! Это ему. А тот худой, желтый китаец напротив уже получил и ест. Кого он убил? Как? И вот уже со всех сторон слышно, как скребут по жестяным тарелкам! Звуки, больше напоминающие кормление зверей, чем человеческую трапезу. А кое-откуда даже доносятся разговоры вперемежку с чавканьем и лязгом железа. Клайда стало мутить.
– А, дьявол! И чего они там, на кухне, ни черта не могут выдумать, кроме холодных бобов, жареной картошки и кофе?
– Ну, уж и кофе нынче! Вот когда я сидел в тюрьме в Буффало…
– Ладно, ладно, заткнись! – крикнули из другого угла. – Слыхали мы уже про тюрьму в Буффало и про тамошнюю шикарную жратву. Что-то не видать, чтоб ты здесь страдал отсутствием аппетита.
– Нет, правда, – продолжал первый голос, – даже вспомнить и то приятно. По крайней мере сейчас так кажется.
– Ох, Раферти, будет тебе! – крикнул еще кто-то.
А Раферти все не унимался:
– Вот теперь немножко отдохну после ужина, а потом скажу шоферу, чтоб подавал машину, – поеду прокатиться. Приятный вечерок сегодня.
Послышался новый, хриплый голос:
– А, пошел ты со своими бреднями! Вот я бы жизнь отдал, лишь бы курнуть. А потом перекинуться в картишки.
«Неужели они тут играют в карты?» – подумал Клайд.
– Пожалуй, Розенстайн теперь играть не будет, после того как продулся.
– Ты уверен? – Это, очевидно, отвечал Розенстайн.
Из камеры слева от Клайда чуть слышно, но отчетливо окликнули проходившего тюремщика:
– Эй! Из Олбани все ни слова?
– Ни слова, Герман.
– И писем тоже нет?
– И писем нет.
В вопросах звучали тревога, напряжение, тоска. Потом все стихло.
Минуту спустя донесся голос из дальнего угла, полный невыразимого, предельного отчаяния, точно голос из последнего круга ада:
– Боже мой! Боже мой!
Другой откликнулся с верхнего яруса:
– Ах ты, черт! Опять этот фермер начинает! Я не выдержу. Надзиратель! Дайте вы ему там чего-нибудь принять, ради бога.
И снова голос из последнего круга:
– Боже мой! Боже мой!
Клайд вскочил, судорожно сцепив руки. Нервы у него были натянуты, как струна, готовая лопнуть. Убийца! А теперь сам, должно быть, ждет смерти. И оплакивает свою скорбную участь, такую же, как и у