Каждый из нас, детей послевоенного времени, чувствовал себя в той или иной степени героем. Но шаг в сторону, несданный экзамен, повестка в военкомат, визит участкового, фельетон в комсомольской газете — и мы обнаруживали себя героями анекдота. Одного Большого Анекдота, который делается смешным лишь тогда, когда раздробляется на мильоны мелких анекдотических ситуаций, создавая серый колючий шум коммунального или барачного шепота, сопровождавшего нас от рождения до могилы. И нужно было сделать еще один, на этот раз головокружительно-сознательный шаг, чтобы из персонажа анекдотов превратиться в их творца, вновь по крупицам житейской пыли собирающего воедино рассыпанное и рассеянное целое.

Все лучшее в новейшей русской прозе — от Венедикта Ерофеева и Юза Алешковского до В. Сорокина и В. Пелевина — построено на осмеянии, на абсурде, на анекдоте, иными словами — на распылении целого. Но Довлатову повезло больше, чем другим, возможно и не менее одаренным беллетристам его поколения. Он не ограничился ювелирной разрушительной стилистически-языковой работой, — он создал собственный жанр, в пределах которого анекдот, забавный случай, нелепость в конце концов прочитываются как лирический текст и остаются в памяти как стихотворение — дословно. Перед нами не что иное, как жанр возвышающего, романтического анекдота. Жанр парадоксальный, не могущий существовать — но существующий. Этот жанр не укоренен в классической русской литературе, ему неуютно в границах политической сатиры или психологического реализма. В то же время он далек и от соцарта, с его навязчивой идеей постмодерной деидеологизации, с его презрением к читателю. Жанр, созданный Довлатовым, без читателя, и читателя сочувствующего, немыслим.

Мы пережили уже, я надеюсь, период мазохистического общения с текстами, целенаправленно унижавшими нас как читателей. Они больше не дают того острого и злорадного наслаждения, которое еще недавно переживалось и школьником и профессором филологии. Фрагментарные же книги Довлатова с течением времени, наоборот, как бы мягчают, приобретают некий флер почти поэтической ностальгии, их тональность изменяется вместе с изменением читательских вкусов и претензий. В них проявляется сейчас как раз то, что поначалу представлялось побочным, факультативным, даже лишним: чистая нота тщательно скрываемой, но оттого только еще более очевидной грусти — прекрасная изнанка маски беспощадного и безнадежного циника, трезвого бытописателя и бойкого журналиста.

Только теперь, спустя несколько лет после смерти автора, проза Довлатова начинает звучать в полную силу. В его голосе обнаруживаются не слышимые раньше модуляции. Такое ощущение, будто он продолжает писать и переписывать свою «Невидимую книгу», с которой некогда начинал так блистательно.

Людмила Штерн[179]

Эта неаполитанская наружность

С Сережей Довлатовым я познакомилась осенью 1967 года, точнее — 15-го ноября, на дне рождения Марины Рачко. Жили они тогда с Игорем Ефимовым на Разъезжей, в доме 13. Обычно в этот день в их коммуналке собиралось около пятидесяти человек — поэты, писатели, художники, в большинстве не печатаемые и не выставляемые, однокашники Марины и Игоря по Политехническому институту, а также школьные или соседские приятели, вроде меня.

Накануне я позвонила Марине с обычными вопросами:

1. Что подарить? 2. Что надеть? 3. Кто приглашен?

На третий вопрос Марина ответила, что будут «все, как всегда, плюс новые вкрапления жемчужных зерен».

— Кто, например?

— Например, Сергей Довлатов. Знакома с ним?

— Первый раз слышу… Чем занимается?

— Пишет рассказы… Начинающий прозаик.

— Способный человек?

— По-моему, очень.

— Как выглядит?

— Придешь — увидишь, — засмеялась Марина и повесила трубку.

На Маринин праздник я пришла не одна, а с Эльжбетой Мыслинской, коллегой из Польши, которую мне поручили в университете развлекать в порядке общественной нагрузки. Мы опоздали на час, вечеринка была в разгаре. Народ толпился в кухне и коридоре, — ефимовским соседям полагаются медали за терпимость. Большие приемы Игорю и Марине разрешалось устраивать в комнате, где жили Маринина мама, бабушка и дочь Лена. Когда мы пришли, стол с яствами уже был придвинут к стене, около него толпились знакомые лица. Сигаретный дым застилал глаза, под стенания аргентинского танго — даже в молодости мы были вызывающе старомодны — в центре покачивалось несколько пар.

Я не сразу заметила «новое жемчужное зерно». Но когда заметила, не могла отвести от него глаз. Он полусидел одним боком на письменном столе и разговаривал с Володей Марамзиным. На вид ему было лет двадцать пять (оказалось, что двадцать шесть), и он был невероятно хорош собой. Брюнет с очень короткой стрижкой, крупными, правильными чертами лица и трагическими восточными глазами. На нем были вельветовые брюки, клетчатая рубаха и рыжий потертый пиджак.

О, Господи! Где же я видела эту неаполитанскую наружность? Я определенно встречала этого человека, такую внешность забыть невозможно. Он встал, оказавшись на голову выше всех гостей, похлопал себя по карманам, извлек пачку смертоносных сигарет «Прима» и чиркнул спичкой, лелея огонь в самодельной лодочке из ладоней. И я вспомнила. Несколько лет назад… Весна… Залитый солнцем Невский проспект, толпа, сплошной рекой текущая мимо Пассажа, тающие сосульки, с крыш за воротник капают первые капли, смуглые мальчишки протягивают веточки мимозы. Близится восьмое марта. Внезапно в толпе образуется вакуум, и в нем я вижу огромного роста молодого человека с девушкой. Оба в коричневых пальто нараспашку, оба брюнеты, черноглазы, чернобровы, румяны, ослепительно хороши собой. Они неторопливо шествуют, держась за руки, — непринужденные, раскованные, занятые исключительно друг другом. Они знают, что ими любуются, но «как бы» никого вокруг не замечают, отделенные от остального мира «магнитным» полем своего совершенства. Они — хозяева жизни. И кажется, что этот первый весенний день принадлежит только им, только для них светит солнце, и только им протягивают мальчишки веточки мимозы.

«Если мы захотим похвастаться перед инопланетянами совершенством homo sapience, мы должны послать в космос именно эту пару», — подумала я. «Ну уж, если не в космос, так в Голливуд. Черт знает как хороши».

Они прошли мимо, и я смотрела им вслед, пока они не скрылись из виду. Сперва она, а его стриженый круглый затылок был виден даже у Аничкова моста…

— По-моему, я не знаком ни с одной из вас, — сказал Сережа, протягивая руку сперва Эльжбете, потом мне, — Довлатов моя фамилия.

Я тоже назвалась.

— Что вы пишете, Люда Штерн, стихи или прозу?

В тот период его жизни, как, впрочем, и во все последующие, человечество в глазах Довлатова делилось на Тех, Кто Пишет, и остальных…

— Ничего не пишу. Я инженер-геолог и занимаюсь слабыми грунтами, точнее суглинками и глинами. А Эльжбета — специалист по скальным породам.

— И где же вы этими глинами занимаетесь?

— В Ленинградском университете.

— Как же, знаю, я там бывал. Меня выгнали с третьего курса филфака.

— За что вас выгнали?

— Точно не помню, но наверняка не за глины… Как странно, что вы ничего не пишете… У вас обеих довольно интеллигентные лица…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату