меня», – сказал он вяло. А после зародилось опасение, что его так же долго будут в административном порядке держать в тюрьме, как держат других. Дело Горбунова, например, – чиновника охранки – прекращено, а он продолжает сидеть более месяца. Трое рабочих, Клим, Беднаж, Денель, оправданных 4 августа, продолжают сидеть, и имеется предположение, что их сошлют в Якутскую область (на днях Клима и Беднажа выслали за границу, а Денеля собираются сослать в Якутскую область; жена его ездила в Питер и выхлопотала ему ссылку за границу; он уже должен был уехать, его даже ожидала карета, но охранка велела опять задержать его). Я успокаивал его, убеждал, что его освободят, что охранка ничего против него не имеет, советовал ему, чтобы он потребовал от начальника немедленного освобождения. Начальник не вправе держать его после того, как им получено соответствующее уведомление из суда, но он ее пожелал его освободить до получения распоряжения от Утгофа. В воскресенье Утгоф не принял его, в понедельник он вновь должен был быть у него в 2 час, затем в 4 час. Вахмистр, известный лжец-маньяк, сообщил, что начальник и сегодня не застал Утгофа. Вдруг неожиданно в половине шестого ему приказано было собрать вещи и идти. «В ратушу?» – «Нет, прямо за ворота». Это как гром обрушилось на него. Он не знал, что прежде всего хватать. Я почувствовал, как сжимается мое сердце. Что делать? Все мое спокойствие куда-то запропастилось. Я помог ему собрать вещи, после чего наступил момент тишины. Я уже радовался за него, а теперь опустела моя камера… Проклятые стены… Почему не я? Когда же я? «Алеша, исполните мою просьбу, помните», – произнес я холодно… Он страстно обнял меня на прощанье…
Я люблю его. Он такой молодой, чистый, и все будущее перед ним открыто. Час спустя привели ко мне офицера Калинина. Он был со мной неделю. После обыска его разлучили с его другом Паньковым.
Начальник посоветовал написать прошение Утгофу: без его разрешения своей властью он не может посадить их вместе. Утгоф ответил, что теперь он не имеет ничего против этого (ведь суд уже состоялся, и комедия уже не нужна). Теперь они сидят вместе. Отец Панькова – отставной казацкий полковник, отец Калинина – подполковник, в настоящее время «воинский начальник». Семья Калинина чисто военная. Родители его приехали сюда сейчас же после суда; они никак не могут примириться с тем, что он, которому предстояла такая блестящая будущность (он собирался поступить в Академию), сослан на каторгу и лишен прав. Мать постоянно плакала, но затем подавила слезы и стала успокаивать сына. Она ничего не может понять. Откуда это? Как это случилось? Она была уверена, что Скалон отменит приговор, а когда ей сказали, что если сам осужденный не напишет прошения на имя Скалена, то ничего не получится, она пришла к сыну и до тех пор просила и умоляла его, пока он и другие (иначе Скалой безусловно откажет) не согласились написать следующее прошение: «Прошу о смягчении приговора» – и больше ничего. Скалой отказал. Подать прошение на имя царя они не согласились; тогда это сделали сами семьи их. Мать К. уверена, что царь смягчит приговор; если же нет, то она через три месяца опять подаст прошение и будет это делать постоянно. Приговор по отношению к Панькову смягчен, и оба друга огорчены, что вскоре разлучатся. После суда родители К. приходили к нему ежедневно – проводили по 21/2 час. в канцелярии, не отделенные от него сеткой. Эти свидания были для него ужасны, как собственные похороны. Они доставляли ему мучения. Молодой и сильный, он старался не обнаруживать этого. Он не пробудет в каторге шесть лет – это так нелепо, бессмысленно. Он – интеллигентный, молодой, сильный, должен перестать жить, должен быть совершенно отрезан от мира. Никто не может с этим примириться. В особенности он, который, быть может, и бессознательно, верит в превосходство своего ума, в силу своей воли, в свою способность к великим, могучим делам. Люди пойдут за ним, а не он за людьми. Поэтому ему противны партия и партийность. Воля человека – это все. Он красив, молод, интеллигентен – что же может противостоять ему? А эти бессмысленные стены… Бррр… Он не хочет их. Он знает только себя, и сам будет нести ответственность за свои поступки; он не думает об общественном мнении; противна ему только «грязь». Это – «грязь» – вот вея его критика. Он «прямолинеен»: все, что я ни сделал – сделал я, и поэтому я не знаю угрызений совести. В этом чувствуется сила молодости, немного рисовки и, возможно, много сомнений в самом себе. Во всяком случае, тип любопытный и интересный. Это человек, который может подняться очень высоко, но и пасть очень низко; если его посетит минута слабости, тогда он скажет себе: «Эта слабость – это я, этот путь – мой путь». Впрочем, согласно русской поговорке, «чужая душа потемки», и не только чужая. В течение одной недели трудно было узнать его; я знаю его лишь немного с его собственных слов.
Теперь я снова сижу один. Свиданий у меня нет уже три недели, писем – два месяца. Случилось ли что-нибудь? Что? Может быть, конфискуют письма и открытки, и я ничего не получаю. Создаешь в воображении ужасные картины. Все это могло случиться, и я ничего не знаю и ничего не могу знать. Четыре стены… Какой я чужой здесь, как противны эти стены! Неужели я не выйду отсюда сегодня целый день, и завтра, и послезавтра? Ужасно. Рядом со мной сосед, и хочется простучать ему, что я его люблю, что не будь его здесь, я не мог бы жить, что даже через стену можно быть искренним и отдавать всего себя и не стыдиться этого. А те так далеко. Что им написать? Опять о своей тоске? Я всегда с ними, они знают об этом, а их память обо мне – мое счастье.
23 апреля
Весна. В камере светло, много солнца. Тепло. На прогулке ласкает мягкий воздух. На каштановых деревьях и на кустах сирени набухли почки и уже пробились зеленые, улыбающиеся солнцу листья. Травка во дворе потянулась к солнцу и радостно поглощает воздух и солнечные лучи, возвращающие ее к жизни. Тихо… Весна не для нас. Мы в тюрьме. В камере двери постоянно закрыты; за ними и за окном вооруженные солдаты никогда не оставляют своих постов, и по-прежнему Каждые два часа слышно, как они сменяются, как стучат винтовки, слышны их слова при смене: «Под сдачу состоит пост номер первый», по-прежнему двери открывают жандармы, и по-прежнему они выводят нас на прогулку. Как и раньше, слышно бряцанье кандалов и хлопанье открываемых и закрываемых дверей. За окнами с самого утра проходят отряды солдат, раздаются их песни, по временам доносится военная музыка. Весна – и всякий звон кандалов, и стук дверей, и прохождение солдат под окном отзываются в душе, как вбивание гвоздей в гроб. Их столько в живом теле заключенного, что он уже ничего не хочет, лишь бы уже ничего не чувствовать, не думать, не терзаться между ужасной необходимостью и бессилием. В душе только и осталось это бессилие, а вокруг с часу на час, со дня на день, ужасная необходимость.
27 апреля
Хочется отметить несколько фактов. Неделю тому назад в одном из коридоров, на печке в уборной, найден браунинг и несколько пуль. Приехал жандармский полковник Остафьев, созвал жандармов, угрожал им, упрекал, что они плохо наблюдают за нами, что поддерживают с нами сношения; грозил, что всех расстреляет, упечет на каторгу, закует в кандалы, за малейший пустяк будет отдавать под суд. Нескольким он надавал пощечин. Они не протестовали. Об этом они не хотят рассказывать нам. Им стыдно. Но они еще больше сближаются с нами. По этому поводу мне написал один из товарищей: «В связи с, этим я вспомнил одно событие, о котором мне рассказывал очевидец. Вы слышали, должно быть, что в 1907 году, в Фортах ужасно издевались над заключенными. Всякий раз, когда попадался до мерзости гадкий караул, заключенные переживали настоящие пытки. В числе других издевательств был отказ в течение целых часов вести в уборную. Люди ужасно мучились. Один из заключенных не мог вытерпеть, и когда он захотел вынести испражнения, заметивший это офицер начал его ругать, приказывал ему съесть то, что он выносил, бил его по лицу. Тогда тоже все молчали, ограничившись тем, что не позволили ему выйти из камеры одному и вышли с ним вместе, чтобы не дать его бить. Когда я возмущался, очевидец в ответ спросил: „А что было делать? Если мы сказали бы хоть одно слово, нас бы всех убили, выдавая это за бунт“.
В 1907 г., когда я сидел в «Павиаке», солдат ударил одного заключенного, разговаривавшего во время прогулки с другим через окно. В это время по двору гуляли 40 человек. Один из них хотел было броситься на солдата, но другие оттащили его в сторону. Мы потребовали тогда замены этого солдата другим, тюремные власти тоже на этом настаивали, но караульный начальник не дал на это своего согласия и стал угрожать