в течение получаса чем-то твердым со страшным бешенством колотила в дверь; сидевший рядом с ней стучал кулаком. После этого все стихло; неизвестно, что это было. Ганка чувствует себя странно, сильно возбуждена, не в состоянии развлечься чтением и все ждет, чтобы все это как можно скорее кончилось. Она не сломлена, наоборот, она думает о том, как вести себя на суде, чтобы приговор не был изменен. В отношениях с жандармами она ведет себя свободно, надменно, не обращает ни малейшего внимания на их «нельзя разговаривать», «сойди с окна»… «Кто борется, должен погибнуть», – сказала она мне. Ее спокойствие передалось и мне. Кто живет, тот должен умереть, а кто умел так любить жизнь, сумеет и умереть, не отравляя отчаянием своих последних минут. И если бы нашелся кто-нибудь, кто описал бы весь ужас жизни этого мертвого дома, борьбы, падений и подъема духа тех, кто замурован здесь, чтобы подвергнуться казни, кто воспроизвел бы то, что творится в душе находящихся в заключении героев, а равно и подлых и обыкновенных людишек, что творится в душе приговоренных, которых ведут к месту казни, – тогда жизнь этого дома и его обитателей стала бы величайшим оружием и ярко светящим факелом в дальнейшей борьбе. И поэтому необходимо собирать и сообщать людям не простую хронику приговоренных и жертв, а давать картину их жизни, душевного состояния, благородных порывов и подлой низости, великих страданий и радости, несмотря на мучения; воссоздать правду, всю правду, заразительную, когда она прекрасна и могущественна, вызывающую презрение и отвращение к жертве, когда она сломлена и опустилась до подлости. Это под силу только тому, кто сам много страдал и много любил; только он может раскрыть этот трепет и борьбу души, а не те, кто пишет у нас некрологи.
6 июня
Сегодня у меня было свидание и мне передали приветы с воли, прелестные цветы, фрукты и шоколад. Я видел Стасю и Вандзю.[74] Я стоял на свидании словно в забытьи и не мог ни овладеть собой, ни сосредоточиться. Я слышал лишь слова: «Какой у тебя хороший вид», и то, что я говорил: «Здесь ужасно». И помню, что я просил прислать мне какие-то книги и совершенно ненужное мне белье. После этого я вернулся в камеру и чувствовал себя более чем странно: никакой боли, никакой жалобы, нудное какое-то состояние, какое бывает перед рвотой… А прелестные цветы как будто что-то говорили мне. Я чувствовал это, но не понимал слов.
Потом кто-то вернулся из суда, и из коридора до меня донесся его спокойный и твердый голос: «виселица», и охрипший голос жандарма: «нельзя говорить». Утром, когда я был на прогулке, солдаты выносили из камеры смертников целые возы соломы. По-видимому, казнено столько народу, что в камерах смертников не хватало тюфяков и кроватей. Теперь же подготовляется помещение для приговоренных вчера восьми радомчан.
Сегодня Ганка опять присмиревшая, печальная. Я обратился с просьбой к вахмистру, считающемуся добрым, взять для нее цветы. Он отказал.
Странное чувство, овладевшее мной после свидания, теперь рассеялось. Рассеяла его Ганка… Где-то наверху плачет недавно здесь родившийся младенец. Товарищи Ганки по Коридору, ожидающие суда и казни, горячо объясняются ей в любви. Она сердится, говорит, что не знает их настолько близко, чтобы они считали себя вправе делать такие признания.
7 июня
Сегодня у Ганки был защитник. Ее дело будет слушаться в будущий четверг. Он ей сказал, что виселицы ей не миновать. Она нервничает, ждет этого дня и не может найти себе места и чем-либо убить время. Сегодня она целый день не пела, сердится, что это тянется так долго, что приходится ждать четыре дня. Я все же ухитрился переслать ей цветы, и она сообщила мне, что она пойдет с ними на виселицу.
Вечером жандармы шумели в саду и играли на гармошке. «Как я наивна и глупа, – стучала мне Ганка, – ведь это их единственное развлечение. Но этот хохот и музыка меня ужасно раздражают, и мне все кажется, что они делают это нарочно, чтобы нас допечь»…
12 июня
Всем радомчанам смертная казнь заменена каторгой. Меня уверяли, что заменят и Ганке. Несколько дней тому назад к ней в камеру перевели другую женщину. С этих пор хохот и пение в течение целого дня без перерыва разносятся по всему коридору. Она сердится, что я почти не стучу к ней. А для меня она начинает становиться чужой. И я сознаю, что если бы я близко узнал ее, если бы она не была для меня «абстракцией», то от меня повеяло бы на нее холодом.
Всю эту неделю, несмотря на свидание и книги, я чувствую себя как-то странно. Как будто бы я чувствовал веяние близкой смерти, как будто я нахожусь у предела жизни и все уже оставил позади…
28 июня
Я давно не писал. Ганку перевели. Она сидит теперь напротив моей камеры. 18-го в четверг слушалось ее дело о покушении на Скалона. В течение двух дней она была уверена, что ее повесят. Защитник обещал зайти, если казнь будет заменена, и не пришел. И все же ей заменили казнь бессрочной каторгой. Теперь два дня тому назад зашел к ней защитник и сказал, что Скалон заменил виселицу каторгой только потому, что ему неловко было утверждать смертный приговор, поскольку дело касалось его самого, но что по другому делу приговор он утвердит. Завтра, кажется, будет слушаться дело о бомбах в Марках. Кроме этого дела, за ней числится еще шесть дел… Рядом со мной уже два дня сидит товарищ из Кельц. В четверг слушалось его дело – приговорен к смерти, замененной 15 годами каторги; через две недели будет слушаться другое его дело – об убийстве двух стражников. До него несколько дней сидел товарищ из Люблина. Ему сообщили, что его узнал провокатор Эдмунд Тарантович и что он обвиняет его в убийстве почтальона и пяти солдат. Виселица верная. Говорят, что этот провокатор выдал целую организацию ППС и настолько занят разоблачениями и показаниями, что следователям приходится ждать очереди, чтобы его допросить. У радомчан было за это время еще два дела, два раза их приговаривали к смерти и оба раза заменили каторгой.
2 июля
29 июня перевели от нас Ганку. Я ее вижу лишь украдкой, через форточку, когда она гуляет. Дело ее слушалось 30-го. Кажется, приговорена к смерти, судя по тому, что она проводила рукой по шее. Ее убрали из этого коридора, а несколько человек посадили на три дня в темный карцер за подачу прокурору заявления, написанного в резком тоне, с жалобой на жандармов, что они плохо обращаются с женщинами, и за требование перевести женщин в женскую тюрьму. Одних бросили в карцер, других перевели в другие камеры, чтобы они впредь не могли сноситься друг с другом.
Рядом со мной уже никого нет. Кельчанин сидит теперь в другой камере. Ему всего 21 год, а за ним 17 дел. Когда к нему являются для прочтения обвинительного акта, он отказывается слушать, заявляя, что ему надоело и что он может отправиться на тот свет и не слушая этого. Он сожалеет лишь о том, что ему не дадут жить еще 20 лет, и спрашивает, сколько у него было бы судебных дел к 40 годам. Снова появилось много людей в кандалах. Я их слышу и вижу только тогда, когда они выходят на прогулку. Несколько человек – почти дети, без растительности на лице, бледные и на вид им не больше 15–16 лет. Один из них еле двигается. По-видимому, у него искалечены ноги. Во время гуляния он постоянно сидит на скамейке. Другой не подтягивает цепей ремнем, и они волочатся за ним. Остальные, наоборот, ходят гордо в кандалах,