он в этот день, обращаясь к Геннадию Михайловичу, назвал его почему-то 'Геннадий Лапиныч', и тот не на шутку рассердился и раскричался, а бывшая при этом Конобеева подскочила к Лене и очень отчетливо, как всегда, залпом обругала его 'длинным балдой, недоноском, зазнайкой, сумасшедшим, печенегом', на что Леня, тоже как всегда, сказал ей миролюбиво:
- Заткни фонтан своего красноречия.
Вечером в этот же день все подвальщики, ставшие инженерами, катались на бермудском шлюпе под парусами и пели: 'Реве тай стогне Днiпр широкий'.
Леня был оставлен при институте, как и Шамов, стараниями которого в подвале стало одним трайб- аппаратом больше; но оба они видели, что от решения коксовой задачи они далеки, хотя и завалили коксовыми корольками, полученными от разных опытов, все свободное место под лестницей подвала.
Количество углей Донбасса, способных спекаться, было невелико, промышленность требовала их вдвое больше, и это только теперь, а между тем предстоял ведь в металлургии огромнейший взлет в связи с принятой и неуклонно проводившейся пятилеткой.
Нужно было овладеть таинственной сущностью угля настолько, чтобы он безотказно, в тех или иных устойчивых смесях, давал в коксовых печах необходимый для домен кокс, отнюдь не забуряя и не портя ни печей, ни домен.
- Не-ет, как ты хочешь, а эту задачу может решить только химия, теперь уже совершенно уверенно говорил Шамов. - Только тогда, когда мы химически ясно представим себе процесс коксования...
Но Леня перебивал нетерпеливо:
- Через сто лет... А если даже и химия, то не в том объеме, в каком мы ее знаем. Если химия, то нам с тобой еще много надо учиться химии. Пусть будет по-твоему, химия, ладно, но тогда, значит, чтобы стать хозяевами кокса, мы должны стать хозяевами каких-то новых химических процессов, а не толочься на одном месте, как сейчас... Что-нибудь одно из двух: или химия застывшая наука и все свои возможности исчерпала, или она может и должна, конечно, бешено двинуться вперед. А если может двигаться, то надо ее двигать - вот и все.
Мирон Кострицкий с Тамарой уже два года как работали в крупнейшем научно-исследовательском институте в Ленинграде, и от них Леня получил письмо: каталитики приглашали бывшего соратника по катализу работать снова с ними вместе. Леня немедленно ответил, что приедет.
Когда он сказал об этом Голубинскому, у того, всегда такого уравновешенно спокойного, дрогнули губы и очень уширились, как от испуга, глаза. Он бормотал ошеломленно:
- Что вы, послушайте, - если вы не шутите. А как же наша коксостанция без вас? Нет, это совершенно невозможная вещь. Вы, такой инициативный человек, и вдруг... Нет, мы постараемся вас удержать, иначе как же?
И все-таки Леня решил уехать.
Перед отъездом он понял, что значил старый Петербург для его отца. Он видел, что отец сразу как-то помолодел и налился прежней энергией, какую замечал у него Леня только лет пятнадцать назад. Ему казалось даже, что отец сейчас же собрался бы и поехал вместе с ним, если бы появилась для этого какая- нибудь возможность. С какою нежной любовью и как обстоятельно говорил отец об Академии художеств, о Васильевском острове, на котором прожил во времена своего студенчества несколько лет, об Эрмитаже и других картинохранилищах, о сфинксах, лежащих у входа в Академию, и бронзовых конях Клодта на Аничковом мосту, об адмиралтейском шпиле и ростральных колоннах, о Неве с ее подъемным мостом, о Фонтанке, о Невском проспекте, который был чудеснейшей из всех улиц всех городов старой России, о выставках художников, о Чистякове, Репине, Шишкине, Куинджи... Это был совершенно неиссякаемый поток воспоминаний, притом таких улыбчиво тонких и трогательно нежных.
- Ну-у? Михай-ло, ты кончил? - несколько раз спрашивала его очень строго жена, теребя себя за мочки ушей.
Но он только отмахивался от нее:
- Обождите, мадам, - и продолжал говорить, вдохновенно сверкая очками.
Множество поручений надавал он Лене потом, все прося их записать, чтобы не забыть. Ему хотелось узнать, кто из знакомых художников остался в живых и живет теперь в Ленинграде, что они пишут теперь и где выставляются, и покупает ли кто-нибудь их картины, а если покупает, то сколько платят и за холсты каких именно размеров; продаются ли в Ленинграде масляные краски нашего изготовления, и хороши ли они, и сколько стоит, например, двойной тюбик белил, только цинковых, а не свинцовых; и не выходит ли там какой-нибудь журнал по вопросам живописи, неизвестный пока здесь, в провинции... Поручений было очень много.
- Михайло, замолчи! - кричала на отца мать, но он выставлял в ее сторону руку, говоря:
- Обождите, мадам, - и продолжал.
В конце февраля бледно-голубым, прозрачным, слегка морозный днем Леня умчался в Ленинград.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
I
Лапин и Голубинский сидели в своем кабинете и рылись в бумагах, подготовляя отчетного характера книгу о 'трудах научно-исследовательской кафедры металлургии и горючих материалов', когда вошла в кабинет Таня Толмачева и остановилась у порога, оглядывая обоих исподлобья.
Откинув голову, несколько моментов разглядывал недоуменно Лапин эту невысокую, яркочерноглазую девочку лет четырнадцати на вид и спросил, наконец, по-своему высокомерно и с расстановкой:
- Ва-а-ам что угодно, да?
Таня сразу узнала по описаниям той, кто ее направил сюда, что это и есть профессор Лапин, и ответила тихо:
- Мне сказали... что у вас тут есть работа для химички... на коксовой...
Она забыла, что именно коксовое, но ей подсказал Голубинский, весьма внимательно на нее глядевший:
- На коксовой станции? Да, есть работа.
- А-а-а, - лаборантку, да? Лаборантку мы могли бы взять, да-а. Но вы-ы-ы... вы нам зачем же, помилуйте? - удивленно посмотрел на нее Лапин.
А Голубинский спросил, прищурясь:
- Ведь вы сказали: для химички?.. Для химички действительно есть работа... А вы разве учились где- нибудь химии?
- Я?.. Я окончила после семилетки техникум... Потом работала на газовом заводе, - так же тихо и так же глядя исподлобья, проговорила Таня.
- Вы-ы?.. Что это такое? Фан-та-сма-гория?.. Посмотрите на нее, Аркадий Павлович... Ра-бо-тала будто бы еще и на за-во-о-де, да... Когда же вы все это успели, да? Вам сколько лет, да?
- Мне девятнадцать... почти...
- Ва-ам? Де-вят-над-цать?.. Нет-с. Вам четырнадцать! Вы нас не надуете, нет, - почему-то повеселел Лапин. - Правда, Аркадий Павлович, а? Ей четырнадцать, а она... да. Она что-то такое вы-ду-мы-вает тут, когда нам некогда, да.
Он даже улыбнулся, этот шумоватый старик, с бородою отнюдь не короткой и не то чтобы седой, густою и подстриженной прямоугольником.
- Нет, мне девятнадцать, - уже громче, но не обиженно отозвалась Таня.
Тогда Лапин, кашлянув коротко, крикнул ей:
- Садитесь.
Таня поглядела на Голубинского, ища у него объяснения этому неожиданному командному крику, но Лапин вторично крикнул еще громче:
- Садитесь же! - и добавил тише: - Если вам девятнадцать лет, да, - то садитесь.
Таня тут же села на стул, а Лапин сказал Голубинскому:
- Займитесь ею, Аркадий Павлович. Займитесь, да... а я тут вот... подберу пока, что нам будет нужно.
И он начал так усердно шелестеть бумагами и перешвыривать их на широком столе, как будто и в самом деле был немилосердно занят.
Голубинский же склонил голову набок, склонил ее еще ниже, наконец уронил ее совсем, потом бодро подбросил и заговорил (так он всегда начинал говорить с кафедры, и это стало его привычкой):