ветров, это хорошо, это милее всего — ах, надоедные!.. И вы заметили, они ведь от облака: встанет облако такое, белое, над горой какой-нибудь, — ну и кончено, есть… Пронзительные все-таки тут ветры!.. (Даже теперь в комнате подрожал немного полковник.)

— А вы в про-фе-ранс игра-ете? — неожиданно спрашивает слепая.

'А как же?!' — только что хочет сказать Алексей Иваныч, но видит, как Добычин и головой и руками делает ему отрицательные знаки, и говорит поспешно:

— Нет… Ни вообще в карты, ни в какую игру… Бубну от козыря отличить не умею…

— Эх, вы-ы… пло-хой!

— Что делать… Вот в домино…

— А-а! — сказала старуха довольно.

Но видя, что Добычин, скорчась, ухватился за голову, добавил Алексей Иваныч:

— В домино тут принято играть, — не понимаю, какой в этом смысл…

— А я дума-ла: играете…

— Страстный игрок! — указал на жену Добычин, весь сияя тому, что Алексей Иваныч оказался так понятлив. — Когда капитан Обух батарейного командира получил, — а они с женой милейшие, конечно, люди, — партнеры ее неизменные… Когда уезжали они, — 'и мы, говорит, к вам в Тавастгус… Вы нас ждите!..' А? Шутка ли, — в Тавастгус какой-то, черт знает куда! Все думали, что так это, как обыкновенно бывает… Гм… Дружеская шутка… А она — всурьез! А она всурьез!.. (Даже покраснел Добычин.)

Алексей Иваныч силился представить, как слепая может быть страстным игроком, и не мог; решил, что это раньше когда-то… как охотничий альбом и тот, семейный, с карточкой, залитой красным вином, и с другою карточкой: девочкой в белом переднике.

— Женские причуды!.. — продолжал полковник. — Вот и дочь моя тоже: цыплят не ест! 'Почему же ты все решительно: говядину, телятину, баранину, и рыбу всякую, и дичь, и кур… (представьте!)… Ведь кур же ты ешь! Почему же ты цыплят избегаешь?' — 'Ну, не могу…' — 'Как же это прикажешь понять: 'не могу'? Почему именно не можешь?' — 'Ну, не могу, вот и все…' Не могу, и все! — пожал длинно плечами и посмотрел горестно.

— Мы еще к ним по-е-дем, — сказала слепая, зевнув.

— Куда? Куда поедешь?

— К Обухам… В Тавастгус…

— Во-от!.. А?.. — Добычин до того прискорбно покачал головою, что только Нелли могла его отвлечь: пришла с какою-то косточкой из кухни, положила около его ног и заурчала.

— Что, косточка, а, Нелюся?.. Ах, хорошая косточка! Ах, замечательная, а! Ах, хорошая! — Если я не похвалю, не будет есть, ни-ни-ни, — ни за что!

— Понимает вас…

— Уди-вительная!.. Все решительно понимает, — все на свете!.. Кушай, Нелюсенька, кушай: хор- рошая… Да-да-да… Замечательная!..

Тут, тихо отворив дверь, вошла и села на диван, поджав ноги, Наталья Львовна. Алексей Иваныч предупредительно повернул свой стул так, чтобы быть к ней лицом, но она не вмешалась в странный разговор: она сидела совершенно спокойно, только глядела попеременно на всех нахмуренными немного глазами, на него так же, как на отца, на мать. Теперь Алексей Иваныч присмотрелся к ней внимательней, чем раньше, и увидел, что у нее все лицо — из одних глаз, только глаза эти — не те, которые мелькали на карточках в альбоме, а от них, так много уж видевших и знающих, становилось неловко сидеть здесь на стуле, лицом к лицу.

Из черной кофточки выходила белой колонной ровная шея, и лицо, — если бы закрыть глаза, — было правильное, с немного ноздреватым, материнским носом и похожим на отцовский лбом, но видно было по глазам, до чего ей тоскливо здесь и как тоскливо было в своей комнате, где она писала письма, и, должно быть, рвала и бросала на пол, писала, рвала и бросала, — так и не могла ни одного докончить и так же смотрела на огонь свечи или на абажур лампы, как теперь на него.

Однообразно сосредоточенный взгляд всегда неприятно действует, если даже и ничего плохого за ним нет. Алексей Иваныч минут десять выдерживал, вертясь и ежась, но потом стремительно вскочил и начал прощаться, ссылаясь на какой-то расчет или отчет по работам, который он должен составить немедленно, теперь же.

Полковник усиленно просил его заходить.

Глава четвертая

Павлик

Большей частью закаты здесь были великолепны, особенно, когда после ветреного дня вдруг падала откуда-то мягкая влажная тишина. За таким закатом жадно следил однажды Павлик, боясь пропустить хоть один клочок неба, или моря, или гор. Так было не по-земному красиво все, что на глаза наползали слезы.

Отсюда море открывалось во всю ширину, и, по-вечернему, ближе стали горы справа с круглыми верхушками, обряженные в безлистые теперь уже леса, как в сизую теплую овечью волну (такой у них был вид кудрявый), а дальние горы, слева, таяли, как дымок, бестелесно.

Но главное было — небо. Никто не видал Павлика, — сидел, серенький, на сером обомшелом камне на гребне балки, — и не видно было отсюда верхних дач, и не было никого кругом, только он, Павлик, да небо в закате, — и совсем не стыдно было чувствовать по-детски, что небо-то ведь живое! Облака как будто шелестели даже, когда шли, и шли они именно так, как им надо было: справа, из-за гор, куда ушло солнце, они вырываются, — с бою берут небо, лохматые, багровые, жадные, немного безумные; слева они уже спокойней, ленивей, крылатее, небо взято; а над морем — там они лежат: там их золотой отдых.

На море — рябь, теперь мелко-блистающая, а ближе к берегам брызнули на нем извилистые длинные узкие гладкие полосы — сущие змеи — и лежали долго: поднялись с глубины морские змеи полюбоваться закатом — и так просто это было. Там змеи, а еще ближе к берегу бакланы: пролетали над самой водой удивительно чуткие к порядку и равнению птицы — сначала одна партия, в две шеренги, штук по сто в каждой, точно черные бусы, и пока летели, на глазах Павлика все блюли равнение; потом еще — одна шеренга флангом к берегу, а другая ей в затылок под прямым углом; потом еще — в виде длинного треугольника; пролетели и пали на воду с криком. Павлик представил, что где-нибудь так же, как он, следит за ними старый полковник с дачи Шмидта, и вот-то радуется его военное сердце! Пожалуй, кричит и им привычное: 'Спасибо, бра-атцы-ы!', как на параде, — с осанкой в голосе и перекатами в жестком кадыке… А беленькая собачка на него, встревожась, лает.

Бакланы, потом морские змеи, потом — парусники, тоже щедро раскрашенные закатом, — штук пять, с каким-нибудь грузом, все древнее… На самой крайней к морю горе справа, совсем круглой, как хорошо поднявшийся кулич, жила когда-то, больше тысячи лет назад (знал уже это Павлик), сосланная сюда из Византии опальная царица; была там крепость с башней, а теперь только груды огромных гранитных камней и узкий потайной выход к морю, тоже разрушенный и заваленный. Такое же море, как теперь, представлял Павлик, такой же закат, тех же длинных змей и бакланов, и такие же парусники утонули далеко в заре, а царица (с верхушки той горы ведь еще дальше и шире видно море) смотрит на все такими же, как у него, Павлика, глазами…

Опальная сосланная царица; может быть, она мечтала о том, что ее возвратят снова ко двору, в шумную Византию, может быть, и смотрела больше в ту сторону, на юго-запад, но видела она вот именно это же, что он, Павлик: стаи бакланов, полосы и блистающую рябь, облака, может быть той же самой формы (там, где у них золотой отдых, — какие же еще могли бы быть облака?), два-три парусника… Ну, еще вот этот, определенный такой, помчавшийся влево, сизый, как голубь, мокрый на вид, морской заузок… И что же еще? Царицы он ясно представить не мог, но какие же грустные, глубокие, человеческие тысячелетние глаза он ощутил около!.. И как будто смотрели они уж не на море, как он, а на него с моря — и это было жутко немного и сладко.

Был канун праздника, и тонко звонили ко всенощной в одинокой церкви в городке внизу, а здесь —

Вы читаете Валя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату