type='note'>[689]; — заметили несчастного Саладина; — и, широко распахнув глаза от восхищения, покачали головами.
— Радикально, — одобрительно заметила Мишала.
А её сестра согласно кивнула:
— Гениально.
Её мать, однако, даже не упрекнула свою дочь за такие слова; разум Хинд был где-то далеко отсюда, и она продолжала вопить пуще прежнего:
— Взгляните-ка на моего мужа. Разве таким должен быть хаджи? Вот — Шайтан собственной персоной, прошедший сквозь нашу дверь, а я должна ему теперь предложить горячего
Напрасно теперь Нервин Джоши умолял Хинд быть терпимой, предпринимал попытки всё объяснить и требовал солидарности.
— Если он не дьявол во плоти, — пышногрудая леди указала на подответного, — откуда исходит тот чумной дух, который он извергает? Может быть, из Сада Ароматов [690]?
— Не из Гулистана, но из Бостана, — внезапно промолвил Чамча. — Я с рейса 420.
При звуках его голоса, однако, Хинд взвизгнула в ужасе и, развернувшись, отправилась на кухню.
— Мистер, — обратилась Мишала к Саладину, когда её мать сбежала вниз, — каждый, кто пугает её вот так, должен быть очень
— Злым, — согласилась Анахита. — Добро пожаловать на борт.
Эта самая Хинд, ныне столь прочно укрепившаяся в своей крикливости, некогда была — подумать только! — скромнейшей из невест, душой мягкости, самим воплощением терпимости и доброго настроения. Будучи женой школьного учителя-эрудита из Дакки, она выполняла свои обязанности с искренним желанием: превосходная помощница, приносящая мужу ароматный кардамоновый чай, когда он допоздна засиживался за изучением бумаг; ищущая расположения школьного руководства на бесконечном Пикнике Семейств Штата; сражающаяся с романами Бибхутибушана Банерджи [691] и метафизикой Тагора в попытке быть достойной своего супруга, цитирующего Ригведу [692] с такой же лёгкостью, как и Коран-Шариф, и военные записки Юлия Цезаря [693] наравне с Откровением Святого Иоанна Богослова [694]. В те дни она восхищалась плюралистичной открытостью его разума и стремилась к параллельному эклектизму на собственной кухне, учась готовить как южно-индийские
Господин Мухаммед Суфьян, однако, совершенно не набрал веса: ни
Его нежелание полнеть стало началом неприятностей. Когда она упрекала его: «Ты не любишь мою кухню? Ради кого я тогда готовлю всё это и раздуваюсь, как воздушный шар?» — он мягко отвечал, разглядывая её (она была более рослой из них двоих) с высоты своей полуобрамлённой специализации: «Воздержание — тоже часть наших традиций,
Воздержание было не для Хинд. Быть может, если бы Суфьян хоть раз пожаловался; если бы он только сказал:
По правде говоря, было вполне вероятно, что Хинд не смогла бы контролировать свой пищевой разгул, даже придумай Суфьян все должные проклятия и просьбы; но, поскольку он не сделал этого, она продолжала жевать, перекладывая всю вину за свою фигуру на него.
Фактически, едва начав обвинять его в этом, она обнаружила и множество других вопросов, которые могла ему предъявить; и, помимо всего прочего, она обнаружила силу своего языка, из-за чего скромная квартира школьного учителя стала регулярно резонировать от всевозможных замечаний, превращающих Суфьяна в подопытного кролика для его собственных учеников. Прежде всего, она ругала его за чрезмерно высокие принципы, благодаря которым было ясно, сообщила ему Хинд, что он никогда не позволит ей стать женой богатого мужчины; — что ещё можно сказать о человеке, который, обнаружив, что банк ошибочно кредитовал его жалованье за свой счёт два раза в течение одного месяца, немедленно
Находясь в браке, эти двое вступали в сексуальные отношения нечасто, в кромешной темноте, звенящей тишине и почти полной неподвижности. Это началось с нежелания Хинд раскачиваться и шевелиться, и, поскольку Суфьян, казалось, проходил через всё это с абсолютным минимумом движения, она считала — всегда полагала именно так, — что у них обоих одно и то же мнение на этот счёт; а именно: что это — дело грязное, которое не стоит обсуждать ни прежде, ни после, и даже в процессе которому не следует уделять слишком много внимания. То, что дети не спешили появляться, она рассматривала как кару Господню, ибо только Он знал грехи её прежней жизни; то же, что оба ребёнка оказались девочками, она отказалась вменять в вину Аллаху, предпочитая вместо этого обвинять слабое семя, введённое её немужественным супругом; в этой связи она не стеснялась в выражениях и интонациях: даже, к ужасу акушерки, в самый момент рождения маленькой Анахиты. «Снова девчонка! — задыхалась она от отвращения. — Так, если учесть, кто сделал мне этого ребёнка, мне ещё повезло, что это не мышонок, не лягушка и не какая ещё неведома зверушка».
После этой второй дочери она сказала Суфьяну, что с неё хватит, и велела ему перенести свою постель в зал. Он беспрекословно принял её отказ заводить ещё детей; но потом она обнаружила, что развратник всё ещё собирался время от времени входить в её затемнённую комнату и предписывать ей этот странный обряд тишины и полунеподвижности, которому она подчинялась только во имя воспроизводства. «Ты думаешь, — кричала она на него в первый раз, когда он осмелился на подобное, — я занимаюсь этим ради
Как только сквозь его толстый череп дошло, что для неё это бизнес, а не страсть или игра — нет, сэр, она ведь приличная женщина, не распутница с бешенством матки, — он начал задерживаться по вечерам. Именно в этот период (она ошибочно полагала, что он посещал проституток) он оказался вовлечён в политику; и нет бы просто в политику — о нет, наш Мистер Мозг не нашёл ничего лучшего, кроме как взять да и присоединиться к самим дьяволам, к Коммунистической партии, никак не меньше, только этого