неделе респектабельный уличный торговец из Азии, за которого ходатайствовали члены Парламента всех партий, был выслан после восемнадцати лет в Британии из-за того, что пятнадцать лет назад отправил по почте некую форму на сорок восемь часов позднее положенного. Чин-чин! На следующей неделе в Верховном Суде Спитлбрика полиция попытается взять под стражу пятидесятилетнюю женщину из Нигерии по обвинению в нападении, предварительно без причины избив её. Будьздоров [528]! Это моя голова: сечёшь? Вот что я называю своей работой: получать по башке вместо Спитлбрика.
Саладин был мёртв, а она жива.
Она пила за это. Были вещи, которые я давно хотела сообщить тебе, Саладин. Кое- какие важные вещи: о новом высотном офисном здании на спитлбрикской Хай-стрит [529], рядом с «Макдоналдсом» [530]; — его планировали построить совершенно звуконепроницаемыми, но рабочие были так встревожены тишиной, что теперь они проигрывают магнитофонные плёнки со всевозможными шумами. — Как вам это нравится, а? — И об этой парсийской [531] женщине я знаю, Бэпси, так её звали, некоторое время она жила в Германии и влюбилась в турка. — Была одна проблема: единственным языком, на котором они могли общаться, был немецкий; теперь Бэпси забыла почти всё, что знала, тогда как его язык выправился и улучшился; он пишет ей всё более и более поэтичные письма, а она с трудом отвечает ему своими детскими рифмами. — Смерть любви из-за языковых различий, что ты об этом думаешь? — Смерть любви. Это не годится для нас, а, Саладин? Что ты говоришь?
И пара крохотных штришков. Здесь на свободе гуляет маньяк, специализирующийся на убийстве старух [532]; так что не волнуйся, я в безопасности. Многие гораздо старше меня.
Ещё кое-что: я ухожу от тебя. Всё кончено. Мы расстаёмся.
Я никогда не могла говорить с тобой о чём-то по-настоящему, кроме тех немногих вещей. Стоило мне сказать, что ты набираешь в весе, и ты вопил целый час, будто это могло исправить то, что ты видел в зеркале, то, о чём тебе говорило давление твоих собственных брюк. Ты перебивал меня публично. Люди видели, что ты думал обо мне. Я прощала тебе, это была моя ошибка; я видела у тебя внутри тайну столь жуткую, что ты был вынужден защищать её со всей подобающей уверенностью. Твою космическую пустоту.
Прощай, Саладин. Она осушила стакан и поставила его рядом. Вернувшийся дождь застучал в её серые окна; она задёрнула занавески и выключила свет.
Лёжа в комнате, погружаясь в сон, она думала о том, что хотела сказать своему бывшему мужу напоследок. «В постели, — появились слова, — ты никогда не казался заинтересованным мною; ни моим удовольствием, ни, в сущности, моим желанием. Я думаю, ты хотел не любовницу. Служанку. — Что ж. Теперь покойся с миром».
Ей снился он: его лицо, заполнившее её сон. «Всё заканчивается, — сказал он ей. — Эта цивилизация; всё закрывается в ней. Это была истинная культура, грязь и бриллианты, каннибал и христианин [533], мировая слава. Мы должны праздновать это, пока можем; прежде, чем опустится ночь».
Она не соглашалась с ним, даже во сне, но помнила и в мире грёз, что уже нет никакого смысла говорить с ним об этом.
После того, как Памела Чамча покинула его, Нервин Джоши отправился в Шаандаар [‡]-кафе господина Суфьяна [534] на спитлбрикской Хай-стрит и уселся там, пытаясь понять, был ли он дураком. Это было в начале дня, так что в кафе почти никого не было, кроме жирной леди, покупающей коробку
— Эй, Святейший Нервин-Прыгвин, — пропел он, — зачем ты принёс свою плохую погоду в мой уголок? В этой стране не хватает туч?
Нервин зарделся, когда Суфьян подскочил к нему; маленький белый колпачок преданности [536] был, как обычно, на месте, безусая борода была выкрашена красной хной после недавнего паломничества её обладателя в Мекку. Мухаммед Суфьян, дородный, толсторукий мужчина с выступающим животом, был самым благочестивым и при этом чуждым фанатизму верующим, которого вы только могли встречать, и Джоши думал о нём как о своего рода старшем родственнике.
— Послушайте, дядюшка, — обратился он, когда хозяин кафе навис над ним, — вы думаете, я совсем идиот, или как?
— Ты нормально зарабатываешь? — поинтересовался Суфьян.
— Только не я, дядя.
— У тебя есть своё дело? Импорт-экспорт? Бар? Лавка?
— Я никогда не был силён в цифрах.
— А где члены твоего семейства?
— У меня нет никакого семейства. Есть только я.
— Тогда, должно быть, ты непрестанно молишься Богу, чтобы он наставил тебя в твоём одиночестве?
— Вы знаете меня, дядя. Я не молюсь.
— Тогда какие вопросы, — подытожил Суфьян. — Ты даже больший дурак, чем тебе кажется.
— Спасибо, дядюшка, — поблагодарил Нервин, допивая кофе. — Вы мне очень помогли.
Суфьян, зная, что его любовь к подтруниванию ободрила собеседника, несмотря на вытянувшееся лицо последнего, подозвал только что вошедшего светлокожего, синеглазого азиата, моментально скинувшего пальто с экстраширокими лацканами.
— Вы, Ханиф [537] Джонсон, — позвал он, — подойдите сюда и раскройте тайну. — Джонсон, блестящий адвокат и местный добрый малый, содержавший офис этажом выше Шаандаар-кафе, оторвался от двух прекрасных дочерей Мухаммеда и уселся во главе стола Мервина. — Разъясните этому парню, — молвил Суфьян. — Поражает меня. Не пьёт, думают о деньгах как о болезни, у него, кажись, две рубашки и нет видеомагнитофона, сорок лет от роду и притом не женат, пашет за пару пайс [*] в спортивном центре, изучая боевые искусства и что-то там ещё, живёт на открытом воздухе, ведёт себя, словно какой
Ханиф Джонсон хлопнул Нервина по плечу.
— Он слышит голоса, — произнёс он.
Суфьян всплеснул руками в притворном изумлении.
— Голоса,
— Внутренние голоса, — торжественно заявил Ханиф. — На его столе лежит стопка бумаги с какими-то стихами, написанными им. И озаглавленными «Река Крови».
Нервин подскочил, опрокидывая свою пустую чашку.
— Я убью тебя, — завопил он на Ханифа, улепётывающего от него по всей комнате с