Тело, обёрнутое белым, со стружками сандалового дерева, рассыпанными вокруг для аромата

Множество цветов, и зелёный [1431] шёлковый покров с шитыми золотом кораническими стихами.

Санитарная машина с покоящимся в ней гробом, ожидающая позволения вдов отправляться.

Последние прощания женщин.

Кладбище. Присутствующие на похоронах мужчины, спеша поднять гроб на плечи, оттаптывают Салахуддину ногу, отломав кусок ногтя на большом пальце его ноги.

Среди скорбящих — покинутый старый друг Чингиза, он здесь, несмотря на двустороннюю пневмонию; — и ещё один старый джентльмен, обильно плачущий, он умрёт аккурат завтра; — и все другие, кто знал усопшего.

Могила. Салахуддин спускается к ней, держа гроб спереди, могильщик — сзади. Чингиз Чамчавала исчезает внизу. Тяжесть головы моего отца, она лежит на моей руке. Я уложил его спать; пусть отдохнёт.

Мир, написал кто-то, есть место, реальность которого мы доказываем, умирая в нём [1432].

*

Она ждала его возвращения с кладбища: медно-бронзовая лампа, его вернувшееся наследство. Он вошёл в студию Чингиза и захлопнул дверь. Старые отцовские шлёпанцы стояли у кровати: он превратился, как и предсказывал, в «пару освободившихся туфель». Бельё до сих пор хранило отпечаток его тела; комната была полна ароматами болезни: сандаловое дерево, камфора, гвоздика. Он снял лампу с полки и уселся за стол Чингиза. Вытащив носовой платок из кармана, он оживлённо потёр: раз, другой, третий.

Все огни засияли разом.

Зинат Вакиль ступила в комнату.

— О боже, я извиняюсь, может быть, ты так и хотел, но с закрытыми шторами здесь было так тоскливо.

Изгибающая руки, говорящая громко своим прелестным отрывистым голосом, с волосами до талии, завязанными на сей раз в хвостик, она была здесь, его совершенно личный джинн.

— Я чувствую себя такой плохой из-за того, что не пришла раньше, я просто хотела ранить тебя, ну и время я выбрала, что за проклятые самооправдания, яар, я так рада тебя видеть, ты, бедный осиротевший гусь.

Она была всё та же, погружённая в жизнь по горло, сочетая эпизодические художественные лекции в университете с медицинской практикой и политической деятельностью.

— Я была в чёртовой больнице, когда ты приехал, представляешь? Я была там же, но я не знала о твоём папе, пока всё не закончилось, и даже тогда я не пришла обнять тебя, какая стерва, если ты хочешь вышвырнуть меня отсюда, я не буду жаловаться.

Она была великодушной женщиной, самой великодушной из всех, кого он знал. Когда ты увидишь её, ты поймёшь, пообещал он себе и оказался прав.

— Я люблю тебя, — услышал он свои слова, остановившие её на полпути.

— Хорошо, я не буду ловить тебя на этом, — вымолвила она, наконец, выглядя чрезвычайно довольной. — Равновесие твоего разума, несомненно, нарушено. К счастью для тебя, ты сейчас не в одной из наших больших публичных больниц; они помещают психов рядом с героинистами, и через палату проходит столько наркоты, что бедняги шизо кончают дурными привычками. Так или иначе, если ты скажешь это снова через сорок дней, имей в виду, я ведь могу принять это всерьёз. А сейчас это может оказаться всего лишь болезнью.

Возвращение непобеждённой (и, по всей видимости, незамужней) Зини в его жизнь завершило процесс восстановления, регенерации, ставшей самым удивительным и парадоксальным следствием смертельной болезни его отца. Его прежняя английская жизнь, её причудливость, её зло казались теперь такими далёкими, даже неподобающими, как и его урезанное сценическое имя.

— Самое время, — похвалила Зини, когда он поведал ей о возвращении к Салахуддину. — Теперь ты можешь, наконец, перестать суетиться.

Да, это походило на начало новой фазы, в которой мир будет твёрд и реален, и в которой не осталось широкой родительской фигуры, стоящей между ним и неизбежностью могилы. Сиротская жизнь, как у Мухаммеда; как у всех. Жизнь, освещённая удивительно лучистой смертью, продолжающей сиять в глазах его разума, словно какая-нибудь волшебная лампа.

Отныне я должен думать о себе как о навеки существующем в первый миг будущего, решил он несколько дней спустя, в квартире Зини на переулке София-колледжа [1433], приходя в себя в её постели от клыкастого энтузиазма её любви. (Она пригласила его домой застенчиво, словно откидывая полог, за которым столь долго скрывалась.) Но не так легко стряхнуть с себя историю; ведь он существовал также и в настоящий момент прошлого, и его прежняя жизнь снова волною поднималась над ним, чтобы доиграть свой заключительный акт.

*

Он узнал, что теперь богат. Согласно воле Чингиза, обширное состояние покойного магната и бесчисленные интересы в бизнесе должны были контролироваться группой избранных опекунов, доход же равномерно распределялся между тремя сторонами: второй женой Чингиза Насрин, Кастурбой (которую он упомянул в завещании как «в полном смысле слова мою треть» [1434]) и его сыном, Салахуддином. После смерти этих двух женщин, однако, совет опекунов мог быть распущен в любой момент, когда того пожелает Салахуддин: иначе говоря, он наследовал весь объём. «При условии, — зловредно предусмотрел Чингиз Чамчавала, — что это негодяй смирится с даром, который он прежде отверг, т. е. — сдаваемым в аренду зданием школы, расположенным в Солане, Химачал-Прадеш» [1435]. Чингиз мог срубить дерево грецкого ореха, но он ни разу не попытался вычеркнуть Салахуддина из завещания. — Тем не менее, здания в Пали-хилле и на Скандал-Пойнт были исключены из этого списка. Первый доставался Насрин Чамчавале непосредственно; последний незамедлительно становился единственной собственностью Кастурбабаи, тут же объявившей о своём намерении продать старый дом под застройку. Участок стоил несколько кроров, а Кастурба была совершенно несентиментальна относительно недвижимости. Салахуддин горячо протестовал — и был уверенно повержен.

— Я прожила здесь всю свою жизнь, — напомнила она ему. — Поэтому только я вправе говорить.

Насрин Чамчавале было откровенно наплевать на судьбу старого места.

— Одной высоткой больше, одним маленьким кусочком старого Бомбея меньше, — передёрнула она плечами. — Какая разница? Города меняются.

Она уже готовилась вернуться в Пали-хилл, снимая со стен коробки с бабочками, собирая птичьи чучела в холле.

— Пусть всё идёт как идёт, — сказала Зинат Вакиль. — Ты всё равно не смог бы жить в этом музее.

Без сомнения, она была права; стоило его развернуть лицом к будущему, как он принялся ходить кругами и сожалеть о конце детства [1436].

— Я должна встретиться с Джорджем и Бхупеном, ты их помнишь, — сообщила она. — Почему ты не идёшь? Тебе нужно приобщаться к городу.

Джордж Миранда только что закончил документарный фильм о коммунализме, проинтервьюировав индуистов и мусульман с убеждениями всевозможных оттенков. Фундаменталисты обеих религий немедленно принялись требовать судебного запрета [1437] на демонстрацию фильма, и, хотя бомбейские суды отклонили их иск, дело дошло до Верховного Суда. Джордж, ещё более щетинистый, длинноволосый и пузатый, чем помнил Салахуддин, потягивал ром в Пьянчужке Дхоби Талао [1438] и стучал по столу пессимистичными кулаками.

— Это Верховный Суд имени Шах Бано [1439], — кричал он, апеллируя к печально известному случаю, когда, под давлением исламских экстремистов, Суд

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату