— Вы хороший человек, если спрашиваете. Я продолжаю думать, что однажды она станет центром моей жизни, вместо того, что было там первым. Или, ладно, хотя, наверное, трудно использовать вместо единственного числа множественное: нашей жизни. Так звучит лучше, верно?
— Не позволяйте ему отрезать вас от мира, — посоветовал Саладин. — От Нервина, от ваших собственных миров, неважно.
Это был момент, когда можно было сказать, что его кампания по-настоящему началась; когда он ступил на эту лёгкую, соблазнительную тропу, идти по которой можно было лишь единственным способом.
— Вы правы, — сказала Алли. — Боже, если бы он только знал. Его драгоценный Сисодия, например: он приходит не только ради этих семифутовых кинозвездочек, хотя их он, несомненно, тоже любит.
— Он пытался клеиться, — предположил Чамча; и одновременно сделал себе зарубку на случай, если придётся использовать эту информацию когда-нибудь позже.
— Он совсем бесстыжий, — рассмеялась Алли. — Это было прямо под носом Джабраила. Хотя он не слушает отказов: он только кланяется и бормочет
На станции Чамча пожелал Алли удачи.
— Мы должны быть в Лондоне через пару недель, — сказала она через автомобильное окно. — У меня назначены совещания. Может быть, вы с Джабраилом сможете встретиться тогда; это действительно хорошо влияет на него.
— Зовите в любое время, — помахал он на прощание и смотрел вослед ситроену, пока тот не скрылся из поля зрения.
Эта Алли Конус, третья точка треугольника фантазии — в значительной степени благодаря которой и могли быть вместе Джабраил и Алли, воображая друг друга, из своих личных соображений, теми «Алли» и «Джабраилом», в которых мог влюбиться каждый; и разве сам Чамча теперь не попал в зависимость от требований собственного озабоченного и разочарованного сердца? — должна была стать невольным, невинным агентом Чамчиной мести, которая стала гораздо более простой для своего проектировщика, Саладина, когда тот узнал, что Джабраил, с которым он договорился провести экваториальный лондонский полдень, ничего не желал столь сильно, как живописать в смущающих деталях плотский экстаз разделения Аллилуйиной постели. Каким нужно быть человеком, с отвращением задавался вопросом Саладин, чтобы наслаждаться вываливанием самого интимного перед посторонними? Пока Джабраил (обладающий подобными склонностями) описывал позы, любовные покусывания, тайные словари желания, они прогуливались по Спитлбрикским Полям среди школьниц, и катающейся на роликах малышни, и отцов, неумело швыряющих бумеранги и летающие тарелки своим насмешливым сыновьям, и пробирались мимо поджаривающейся на пляже горизонтальной секретарской плоти; и Джабраил прервал свою эротическую рапсодию, дабы заметить исступлённо, что «я смотрю порой на этих розовых людей, и вместо кожи, мистер Вилкин, я вижу гниющее мясо; я чую их гнилостное зловоние здесь, — он пылко раздул ноздри, будто раскрывая тайну, — у себя
Дальше и дальше следовали подробности: необыкновенная длина её сосков, её неприязнь к прикосновениям к пупку, чувствительность пальцев её ног. Безумие или не безумие, сказал себе Чамча, но весь этот демонстративный сексуальный трёп (поскольку Алли в ситроене вела его тоже) был
В то же самое время, однако, он чувствовал себя пробуждающимся. Он стал видеть себя стоящим под её окном, пока она стояла там обнажённая, словно актриса на экране, и мужские руки ласкали её тысячами путей, подводя её всё ближе и ближе к экстазу; он начинал видеть себя обладателем этой пары рук, он почти чувствовал её прохладу, её реакцию, почти слышал её крики.
Он контролировал себя. Его желание вызывало у него отвращение. Она была недосягаема; это был чистой воды вуайеризм [1238], и Чамча не хотел уступать ему.
Но желания, пробуждённые откровениями Джабраила, не уходили.
Сексуальная одержимость Джабраила, напомнил себе Чамча, на самом деле сделает кое-что более простым.
— Она, конечно же, весьма привлекательная женщина, — произнёс он ради эксперимента и, к своему удовлетворению, получил яростный, отчаянный блеск глаз в ответ.
После чего Джабраил, деланно успокоившись, обнял Саладина и прогрохотал:
— Прости, Вилкин, я — негодяй с дурным характером, беспокоящийся о ней. Но ты и я! Мы —
Есть миг, предшествующий злу; затем ещё миг; затем время после того, когда шаг сделан, и каждый последующий, больший шаг становится легче в геометрической прогрессии.
— Всё отлично, — ответил Чамча. — Я рад видеть тебя так здорово выглядящим.
Мальчик лет шести-семи проехал мимо них на BMX-велосипеде [1239]. Обернувшись, чтобы проследить за движением парнишки, Чамча увидел, что тот уверенно катится вниз, вдаль от аллеи, укрытой древесными кронами, сквозь которые тут и там сочится горячий солнечный свет. Шок от обнаружения своего сновидения воочию мгновенно дезориентировал Чамчу и оставил дурной привкус во рту: кислый букет могло-бы-быть. Джабраил поймал такси; и назвал Трафальгарскую площадь.
О, он был в превосходном настроении в этот день, неся вздор о Лондоне и англичанах почти с прежней живостью. Где Чамча видел очаровательно выцветшее великолепие, Джабраил замечал крушение, Город-Робинзон, застрявший на острове своего прошлого и пытающийся, при помощи деклассированных Пятниц, соблюдать приличия. Под пристальным взглядом каменных львов он гонялся за голубями, крича:
— Клянусь, мистер Вилкин, я никогда не видел таких жирных дома; давай возьмём одного домой на обед [1240].
Английская душа Чамчи съёживалась от стыда. Позже, в Ковент-Гардене, он поведал Джабраилу назидания ради о том дне, когда старый плодово-овощной рынок был перемещён к Девяти Вязам [1241]. Власти, обеспокоенные крысами, запечатали коллекторы и перебили десятки тысяч; но многие сотни уцелели.
— В тот день голодные крысы заполонили тротуары, — вспоминал он. — Все пути от Набережной и до Моста Ватерлоо [1242], в магазины и из них, отчаянно нуждаясь в пище.
Джабраил фыркнул.
— Теперь я знаю, что это — тонущий корабль, — вскричал он, и Чамча почувствовал, что ярость готова вырваться наружу.
— Даже проклятые крысы. — И, после паузы: — Им ведь был нужен Бродячий Дудочник [1243], не так ли? Ведущий их к гибели с музыкой.
Когда он не оскорблял англичан и не описывал тело Алли от корней волос до мягкого треугольника на поле любви, проклятой