приемлемое описание их самих, нежели та картина, которую они наблюдали в зеркале источенного временем лица Симбела. Листовки Хинд были куда влиятельнее, нежели стихи какого-нибудь поэта. Она до сих пор была сексуально ненасытна и переспала со всеми писателями города (хотя и минуло много лет с тех пор, как она пускала в свою постель Ваала); теперь писатели были исчерпаны, отвергнуты, а она оставалась необузданной. С мечом случилось то же, что и с пером. Она была той Хинд, что, замаскировавшись под мужчину, присоединилась к джахильской армии и, используя колдовство, дабы отклонять все копья и мечи, разыскивала убийцу своих братьев сквозь бурю войны. Хинд, насмерть забившей дядюшку Пророка и съевшей печень старика Хамзы и его сердце [1035].
Кто мог противиться ей? За её вечную молодость, которая была также их молодостью; за её свирепость, дарующую им иллюзию неукротимости; и за её буллы, которые были отказом от времени, истории, возраста, которые воспевали нетускнеющее великолепие города и бросали вызов уличной грязи и ветхости, которые настаивали на величии, на лидерстве, на бессмертии, на статусе джахильцев как хранителей божественного… за эти сочинения люди прощали её лёгкое поведение, они закрывали глаза на рассказы о Хинд, взвешивающей изумруды на свой день рождения, они игнорировали слухи об оргиях, они смеялись, когда им говорили о размерах её гардероба, об этой пятьсот восьмидесяти одной ночной сорочке, сшитой из сусального золота [1036], и четырёхсот двадцати парах серебряных башмачков [1037]. Граждане Джахильи ходили по всё более опасным улицам, на которых убийство из-за мелочей превратилось в банальность, на которых старухи подвергались изнасилованиям и ритуальным убийствам [1038], на которых голодные бунты жестоко подавлялись личными полицейскими силами Хинд, Мантикорпусом; и, несмотря на свидетельство глаз, животов и бумажников, они верили тому, что шептала Хинд им в уши: Правление, Джахилья, мировая слава.
Не все они, конечно. Не, например, Ваал. Который устремлял взор вдаль от общественных дел и слагал поэмы безответной любви.
Чавкая белой редькой [1039], он добрался до дома, пройдя под тёмной сводчатой аркой в потрескавшейся стене. Там был небольшой полуразрушенный дворик, замусоренный перьями, растительными очистками, кровью. Ни следа человеческой жизни: лишь мухи, тени, страхи. В эти дни необходимо всегда быть на страже. Секта смертоносных
Грезя о давно канувших в прошлое банкетах, Ваал поднялся по шаткой деревянной лестнице в свою маленькую верхнюю комнатушку. Что у него можно украсть? Он не стоит ножа. Открыв дверь, он собрался войти, когда удар заставил его отлететь к дальней стене с окровавленным носом.
— Не убивайте меня, — вслепую взвизгнул он. — О боже, не убивайте меня, умоляю, о!
Чужая рука закрыла дверь. Ваал знал, что, как бы громко он ни кричал, они останутся одни, отделённые от мира в этой неухоженной комнате. Никто бы не пришёл; он сам, услыша вопль своих соседей, придвинул бы кровать к собственной двери.
Плащ с капюшоном полностью скрывал лицо злоумышленника. Ваал вытер кровоточащий нос, встал на колени, неудержимо дрожа.
— У меня совсем нет денег, — причитал он. — У меня нет ничего.
Затем незнакомец заговорил:
— Если голодная собака ищет еду, она не заглядывает в конуру. — А затем, после паузы: — Ваал. Как мало от тебя осталось. Я надеялся на большее.
Теперь Ваал чувствовал себя странно оскорблённым — не меньше, чем испуганным. Был ли это некий безумный поклонник, который убьёт его за то, что в нём больше не осталось силы для прежней работы? Всё ещё дрожа, он предпринял попытку самоосуждения.
— Встречаясь с автором, часто бываешь разочарован, — заметил он.
Незнакомец проигнорировал эту реплику.
— Махунд приходит, — сказал он.
Эта плоская формулировка наполнила Ваала глубочайшим ужасом.
— Что он собирается сделать со мной? — вскричал он. — Что он хочет? Это было давным-давно — целую жизнь — больше, чем целую жизнь назад. Что он хочет? Вы от него, вы посланы им [1041]?
— Память о нём столь же длинная, как и его лицо, — произнёс пришелец, откидывая капюшон. — Нет, я — не его посланник. У тебя и у меня есть кое-что общее. Мы оба боимся его.
— Я знаю тебя, — сказал Ваал.
— Да.
— То, как ты говоришь. Ты — иностранец.
— «Революция водоносов, иммигрантов и рабов», — подсказал незнакомец. — Твои слова.
— Ты — иммигрант, — вспомнил Ваал. — Перс. Сулейман.
Перс криво улыбнулся.
— Салман, — поправил он. — Не мудрый, но мирный [1042].
— Ты был одним из самых близких к нему, — озадаченно отметил Ваал.
— Чем ближе ты к фокуснику, — горько ответил Салман, — тем легче тебе раскусить его трюки.
И вот что снится Джабраилу:
В оазисе Иасриб последователи новой веры Покорности оказались безземельными и потому бедными. Много лет они обеспечивали себя акциями бандитизма, нападая на богатые караваны верблюдов, идущих к Джахильи и от неё. У Махунда не было времени для угрызений совести, поведал Салман Ваалу, как и приступов сомнения о целях и средствах. Верные жили беззаконием, но в те годы Махунд — или следует сказать «архангел Джабраил»? — сказать «Ал-Лах»? — стал одержим законом. Средь пальмовых деревьев оазиса Джабраил являлся Пророку и извергал правила, правила, правила, пока верным не показалась невыносимо тягостной перспектива дальнейших откровений, сообщил Салман; правила о каждой треклятой вещи: если человек пердит, позволено ли ему поворачивать лицо в сторону ветра, правило о том, какой рукой подтирать задницу [1043]. Получилось так, как будто никакой аспект человеческого существования не должен был оставаться нерегламентированным, свободным. Откровение —