может Гайара, но мне трудно было решить, потому ли, что он хорошо его знает, или в нем говорит инстинктивное чувство, очень сильно развитое у несчастных рабов, которым запрещено рассуждать.
Однако в его рассказе было слишком много фактов, чтобы считать это чувство инстинктивным. Он, видимо, действительно многое знал. Кто-то должен был сообщить ему эти сведения. От кого он их получил?
— Кто рассказал тебе все это, Сципион?
— Аврора, масса.
— Аврора?!
Глава XVI. ДОМИНИК ГАЙАР
Я сразу почувствовал сильное, почти страстное желание узнать, кто такая Аврора. Почему? Быть может, это необычное, красивое имя прозвучало особенно приятно для моего саксонского уха? Нет. Или это благозвучное слово вызвало у меня мифологические ассоциации, воспоминания о первых розовых лучах восходящего солнца или о нежном сиянии северной зари? Может быть, именно эти представления возбудили во мне такой необъяснимый интерес к имени «Аврора»?
Однако прежде чем я успел разобраться в этом или задать Сципиону еще вопрос, в дверях показались два человека: не говоря ни слова, они вошли в комнату.
— Это доктор, масса, — прошептал Сципион и отошел в сторону, пропуская ко мне вошедших.
Мне нетрудно было догадаться, который из них доктор. Я сразу узнал его по внешности; я так же безошибочно определил, что высокий бледный человек, внимательно смотревший на меня, — врач, как если бы он держал в одной руке диплом, а в другой — дверную дощечку со своей фамилией.
Доктору было лет сорок; его приятное, спокойное лицо нельзя было назвать красивым, но зато оно выражало ум и сердечную доброту. Его предки, вероятно, прибыли сюда из Германии, но американская жизнь — вернее, политический строй смягчил жесткие черты — отпечаток, наложенный веками европейского деспотизма, — и возвратил его лицу врожденное благородство. Позже, когда я лучше узнал американцев, я сказал бы, что он житель Пенсильвании, и так оно и было. Передо мной был воспитанник одной из крупных медицинских школ Филадельфии — доктор Эдвард Рейгарт. Это имя подтвердило мое предположение о его немецком происхождении.
Как бы то ни было, мой доктор с первого же взгляда произвел на меня приятное впечатление.
Совсем иное чувство охватило меня, когда я взглянул на его спутника. Я сразу почувствовал к нему неприязнь, презрение, отвращение, ненависть! У него было чисто французское лицо, но не благородная внешность старого сурового гугенота; не был он похож и на таких наших современников, как Роллан или Гюго, как Араго или Пиа[26]; у него была одна из тех физиономий, какие сотнями встречаются возле биржи и за кулисами Оперы или злобно пялятся на вас из-под тысяч солдатских киверов. Чтобы кратко определить его внешность, я скажу, что он больше всего напоминал лисицу. Право, я не шучу: сходство было поразительное. Те же хитрые, бегающие глазки, тот же внезапный пронзительный взгляд, свидетельствующий о скрытом притворстве, о крайнем себялюбии и звериной жестокости.
Итак, спутник доктора был поистине лисой в человеческом образе со всеми ее ярко выраженными чертами. Мы со Сципионом полностью сошлись в его оценке, ибо у меня не было ни малейшего сомнения, что передо мной Доминик Гайар. Да, это был он.
Он был небольшого роста и худощав, но, видимо, из тех, кто может хорошо постоять за себя. В нем чувствовались гибкость и коварство хищника и такие же повадки. Свои хитрые раскосые глазки он почти все время держал опущенными. Черные и блестящие, как у ласки, они были выпуклы, но не круглы, а скорее конусообразны, и зрачок казался как бы вершиной тупого конуса. Лицо его постоянно кривилось в усмешке, и это придавало ему циничное и презрительное выражение. Тот, кто знал за собой какую-нибудь ошибку, слабость или вину, мог бы подумать, что она известна Доминику Гайару и что он насмехается над ним. Когда Гайар узнавал о каком-нибудь несчастье, случившемся с другим, его улыбка становилась еще более язвительной, а маленькие выпуклые глазки блестели с явным удовольствием. Он любил только себя и ненавидел своих ближних.
У него были жидкие прямые черные волосы и темные мохнатые брови; бороды он не носил, и на его мертвенно-бледном лице выделялся огромный нос, похожий на клюв попугая. Одежда Гайара говорила о его профессии и состояла из темного сюртука и черного шелкового жилета, а на шее вместо галстука у него был повязан широкий черный бант. На вид ему было лет пятьдесят.
Доктор пощупал у меня пульс, спросил, как я спал, посмотрел мой язык, снова пощупал пульс, а затем дружески посоветовал мне лежать как можно спокойнее. Он объяснил, что я еще очень слаб, так как потерял много крови, но он надеется, что через несколько дней я снова окрепну и буду здоров. Сципиону было поручено следить за моим питанием и приготовить мне на завтрак жареного цыпленка, чай и гренки.
Доктор не спросил меня, как я был ранен. Сначала мне это показалось странным, но потом я решил, что он просто не хочет меня тревожить. Он, верно, боялся, что воспоминания о событиях прошлой ночи взволнуют меня. Но я так беспокоился за Антуана, что не хотел молчать, и спросил, есть ли какие-нибудь известия о нем. Нет, они ничего не слыхали. Он, несомненно, погиб.
Я сообщил им, при каких обстоятельствах расстался с ним, и, конечно, рассказал о моем столкновении с наглым пассажиром, который ранил меня. При этом от меня не ускользнуло странное выражение, с каким Гайар выслушал мой рассказ. Он слушал меня чрезвычайно внимательно, а когда я упомянул о плоте из стульев и заметил, что Антуан и минуты не продержался бы на воде, мне показалось, что темные глазки адвоката сверкнули злобной радостью. Без сомнения, лицо его выражало скрытое торжество, на которое противно было смотреть. Быть может, я не заметил бы этого или, во всяком случае, не разгадал, если бы не рассказ Сципиона. Но теперь я безошибочно понимал Гайара, и хотя он несколько раз лицемерно воскликнул: «Бедный Антуан!» — я прекрасно видел, как он втайне торжествует при мысли, что старый управляющий утонул.
Когда я кончил свой рассказ, Гайар отвел доктора в сторону, и они несколько минут разговаривали вполголоса. До меня долетали лишь отдельные слова. Доктору было, видимо, все равно, слышу ли я его, тогда как его собеседник старался говорить тихо. По ответам доктора я понял, что Гайар хочет отправить меня в гостиницу ближайшего селения. Он ссылался на «неудобное положение», в котором окажется молодая девушка — Эжени Безансон — одна в доме с чужестранцем, молодым человеком, и так далее и тому подобное.
Доктор считал эти соображения неосновательными и не хотел меня увозить. Сама мадемуазель Безансон не хочет этого, даже и слышать не желает! Добрый доктор Рейгарт считал «неудобное положение» сущим вздором. В гостинице нет необходимых удобств; кроме того, она переполнена другими пострадавшими. Тут говоривший понизил голос, и я мог уловить только отдельные слова: «'иностранец», «не американец», «потерял все свое имущество», «друзья далеко», «в гостинице не примут постояльца без денег». На это Гайар ответил, что готов взять на себя все расходы.
Последнюю фразу он нарочно сказал громко, чтобы я ее услышал. Я был бы благодарен ему за подобное предложение, если бы не подозревал, что его великодушием кроется какое-то тайное намерение. Но доктор решительно возражал против этого плана.
— Это невозможно, — сказал он. — Начнется жар… Большой риск… Не возьму на себя такую ответственность! Скверная рана. Большая потеря крови… Должен остаться здесь, хотя бы первое время… Можно перевезти в гостиницу дня через два, когда он окрепнет.
Обещание перевезти меня через два дня как будто удовлетворило лису Гайара, или он убедился, что ничего другого сейчас нельзя сделать, и совещание закончилось.
Гайар подошел попрощаться со мной, и я снова заметил насмешливый блеск в его маленьких глазках, когда он сказал мне несколько притворно-любезных фраз. Он не подозревал, с кем он говорит. Если бы я назвал свое имя, его бледные щеки, быть может, окрасились бы в более яркий цвет и он поспешил бы удалиться. Но осторожность удержала меня, и когда доктор спросил, кого он имеет удовольствие лечить, я прибегнул к простительной хитрости, к которой прибегали многие славные