— Петропавловский наш плац-майор. Помнишь подлеца?

Как не помнить? Не будь у незабвенного Егора Михайловича Подушкина… Незабвенного? Нет. Оставим этот титул наиглавнейшему из тех, кому ничего не следует забывать, императору Николаю, а мелюзгу Подушкина окрестим, пожалуй, хоть незабываемым… Итак, ко будь у незабываемого плац-майора никаких душевных достопримечательностей, один вид его не мог бы стереться из памяти, а запах — из нее выветриться: толстый, плешивый, к о р п у з ы й с о с т р и г о м, как сказали бы здесь, в Заводе, краснорожий, что, как и вечное водочное амбре, всенародно оповещало о тайном пристрастии Подушкина, да еще с провалившимся носом — монстр! Бог шельму метит, так или иначе, — пометил же он невзначай шлиссельбургского плута-коменданта фамилией Плуталов, — вот и Егор Михайлович, столь обильно меченный, шельмовал соответственно широко.

«Батенька… Повремените, потише-с…» Скользкий и ускользающий, Подушкин то лебезил перед ними, причитая, что вот-де и сам Алексей Петрович Ермолов при императоре Павле сиживал под его присмотром, а ныне уж и не кланяется, загордившись, — так что, глядишь, господа, и с вами, с нынешними, то же будет. То, ободренный суровостью следствия, почитал декабристов пропащими и уж тогда вовсе переставал стесняться: помимо доброхотных даяний, перепадавших ему от узников, надеющихся получить весточку с воли или чуточное послабление в тюремном режиме, к его потным рукам липли вещи, каковых дарить ему никто отнюдь не намеревался, — часы, перстни, портсигары. Воровство для него было более чем расчетливая потребность обогащения, а страсть, стихия, — и немудрено, что девятый вал алчности в конце концов захлестнул его, потерявшего всякую осторожность. Он лишился должности, когда открылась огромная взятка, полученная им у арестанта из новых, который был привлечен по делу о восстании в Польше, — Подушкин согласился рискнуть за семьдесят тысяч и передал от него поляку-соучастнику письмо…

— Помнишь грешневую размазню?

— О! А в ней масло — как будто черт сплюнул: зеленое, тухлое, горькое!

— А ш т и из капусты, мерзлой или гнилой? — Смех и кручение головою. — Нет, Иван, сей муж дал нам примерный урок стоицизма и равенства. Ему предписано было — что? Всех содержать разно. На генералов приходилось в сутки… не припомнишь, сколько именно?

— Откуда? Я, как тебе известно, до генеральских эполет дослужиться не успел.

— Ну так у меня, стало быть, память покрепче. По пяти рублей на душу, вот сколько. На штаб- офицеров — по три. На обер-, каковы и мы с тобой были…

— Рубль с полтиною!

— Точно так! А Подушкин? Он всех уравнял, всех оставил голодными, — чем не республиканская душа? Недаром его Незабвенный не пощадил, якобинца эдакого!

— Ты, Мишель, веселишься, а мне и в самом деле удивительно, что царь не простил ему такой малости, как мздоимство. И Шервуда засадил в Шлиссельбург точно так, как тех, на кого тот донес, — не пожалел, даром что Верный!

— Что ж, и у любимого слуги — даже у шпиона любимого! — должен быть свой предел, за который ни-ни; иначе что ж за власть, ежели она низшим позволяет не меньше, чем высшим? Ну, а Подушкина и вовсе — разве же за воровство наказали? За взятку?

— За что же?

— За честность, разумеется!

— Ну… Привык я к тебе, а все-таки… Нет, Мишель, ты уж без всякого смысла зашутился!

— Ничуть не бывало! Рассуди сам. Его наказали за то, что, взявши взятку, он за нее расплатился, честь по чести. Просьбу-то он исполнил. Письмо — передал. А то, что мошенник, это не порок, а пожалуй, что и надежнейшая из добродетелей. Занят воровством, так в крамолу но подастся. Некогда. Помнишь, кто- то из наших рассказывал: когда его только привезли в крепость, он там увидал коменданта, одноногого Сукина, а перед ним навытяжку — степенного господина с Анной на шее. Сукин тому: «Как? И ты здесь по тому же делу с этими господами?» — «Нет, ваше превосходительство, — отвечает тот мало что не с гордостью, — я под следствием за растрату строительного леса и корабельных снарядов». У коменданта гора с плеч: «Ну слава богу, любезный племянник!» Вот как — притом что сам-то Сукин, говорят, не брал и воров не жаловал… Да будь я царь, я бы этого господина не то что простил, а еще и Владимира к Анне навесил, — на, носи, пусть видят, что ты всего только вор, а не бунтовщик!..

Отшутившись, заговорили с грустью. Отчего и впрямь самовластие с такой неотвратимостью предпочитает — но по прямому, быть может, расчету, а нюхом, брюхом, чующим выгоду нутром, — грязных слуг, словно именно грязь и делает их отменно верными? И сколько же стоит это России, разворованной и распроданной! Как это воздействует пагубно на нестойкую человеческую породу!

Да и почему ж не по расчету? Нет, и расчет есть, вполне не стесняющийся, ибо с чего же тогда Николай, собираясь отметить доносчика за донос, унтер-офицера Шервуда за предательство тайны Южного общества, возвел его в дворянское звание, как будто бы предполагающее благородство? Император Александр, к которому поступил Шервудов донос, тот, по крайности, заплатил деньгами, притом не щедрой рукой, всего-то тысячу целковых, как и привыкло вознаграждать за подобные услуги правительство, содержащее тайную полицию и тайных агентов, — дело непочтенное, однако понятное. Но присовокупить к английскому имени русский титул В е р н ы й, — для этого надобно было самую верность толковатькак преданность слуги господину, как рабскую то есть добродетель, за которую не только можно извинить душевную низость, но даже ее всемерно и особенно поощрять как гарантию благонадежности, ибо что ж за раб без приниженности и низости?

— Ты, Иван, слыхал о дворянском его гербе, который Незабвенный повелел составить Сенату? Я уж и сам не припомню его описания в точности, но помню, что в верхней его части, на поле небесного, кажется, цвета сиял в лучах вензель усопшего Александра, а снизу этак тянулась рука — надо полагать, самого Шервуда, — и персты сложены, как для присяги. Заметь, тянулась из облаков, стало быть, понимай: рука свята, как свято и само деяние Верного. Ни дать ни взять перст божий, который царю на наш заговор указал!.. Только вот рука-то потом потянулась вроде бы и пониже, к чужому карману…

Да, точно. Новоявленный Верный оказался весьма чуток к логике власть имущего и свое посвящение в благородные тотчас истолковал как дозволение и впредь оставаться неблагородным. Из унтер-офицеров он сделался прапорщиком, после — поручиком, из провинциального армейца — лейб-драгуном, но в гвардейском полку, где сослуживцы презирали его за прошлый шпионский подвиг и за нынешние мошеннические проделки, не ужился; поступил в жандармы, однако оказался очень уж нечист на руку: то выманит у простоватой купчихи немалую сумму в шестнадцать тысяч, то попросту уворует из казенного портфеля тяжебные документы. Все до поры прощалось — как не прощать? — пока новая афера и впрямь не превзошла положенный предел, не превозмогла монаршей терпеливости и не привела его в Шлиссельбургскую крепость, где он и пребывал с 1844 года по 1851-й. Празднуя четверть века своего восшествия на престол, Николаю было негоже не осчастливить в этот день слугу, который восшествию посильно споспешествовал, — слугу хоть заблудшего, да Верного…

— Шпионов надо? — кричали, бывало, ребятишки в Чите, завидя ведомых на работу декабристов и разумея всего лишь грибы, невинные шампиньоны, которые, кстати прибавить, сами декабристы и научили читинцев собирать и есть.

Надо! Надо шпионов, куда ж без них, и зазывный торговый вопль, их всех немало смешивший, потом не раз оказывался нежданно пророческим, как и положено тому, что исходит из младенческих уст. Шпионство лезло из всех щелей, — сам комендант Ленарский смертельно дрожал ш п и г о н о в, по его выговору, — порою же оно являлось оттуда, откуда его никак не следовало ожидать.

Так, в марте 1828 года шпионство заявилось в Читу по этапу, пройдя пять тысяч верст прикованным к железному пруту, канату и цепи, в нежном обличье девятнадцатилетнего Завалишина-младшего, Ипполита.

По зимнему времени их в тот день не повели работать ни на Чертову Могилу, ни даже на мельницу, — кто сапожничал, кто токарничал; он, Горбачевский, как раз собирался латать свой причудливый архалук икритически разглядывал непрошеную прореху. Отворилась дверь, забряцали кандалы, ив их вологодскую комнату без стука и спроса вошел юноша, продолжавший горделиво, через плечо ответствовать идущему следом:

— Вы, жалкие людишки! Разве вы можете понять меня? Разве вы в состоянии постигнуть мое

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату