только теперь по-настоящему понял, что она чувствовала, когда сказал ей, что повезу ее в Улль.
– Я знаю теперь, – произнес я. – И не стану заставлять тебя ехать в Улль. Я не буду сидеть в кресле твоего отца, как Хью сидел в кресле сэра Оливера.
Мелюзина обвила руками мою шею и положила голову мне на плечо.
– Молчи, – прошептала она, – тебе сейчас слишком больно, чтобы ты мог думать. Я помогу тебе раздеться.
Мы легли вместе в темноте (было слишком прохладно, и мы задернули занавески кровати, которые заслонили нам свет ночника), и Мелюзина ласково сказала:
– Время вылечит, хоть немного.
– Время не может помочь мне. – Мой голос оборвался, но я должен был кому-то исповедаться. – Он был мне отцом. У него было доброе сердце. Я никогда не требовал его внимания. И никогда не благодарил его, никогда, ни разу.
Мелюзина обняла меня за шею и придвинула к себе.
– Того, кого любишь, не надо благодарить. Он понимает это без благодарности.
Потом я заплакал. И Мелюзина заплакала вместе со мной. Моя боль в груди немного ослабела. Я начал засыпать А когда я проснулся утром и, посмотрев на Мелюзину увидел следы слез на ее щеках, я вспомнил свое обещание данное королеве.
ГЛАВА 14
Мелюзина
Никогда еще путешествие, начавшееся для меня столь болезненно, не доставляло впоследствии такого большого удовольствия. Когда Бруно сообщил, что мы бежим отнюдь не ради спасения своих жизней, я с трудом подавила страстное желание пнуть его за то, что он безумно напугал меня – мне было мало того, что Кусачка уже укусила его. Я была словно узник, очутившийся на воле. Если Бруно женился на мне, чтобы стать моим тюремщиком, – как он сам признал – то более странного тюремщика трудно было вообразить.
Ведь настоящий тюремщик хотел бы видеть своего пленника сломленным физически и духовно. А Бруно никак не ограничивал моей свободы и, казалось, находил удовольствие в том, чтобы сделать мою жизнь счастливой. Он не забрал свой кошелек, который дал мне, чтобы я заплатила за повозку и охранникам; в городах, через которые мы проезжали, он отпускал меня на местные рынки пополнить съестные припасы; он прямо-таки заставлял меня приобретать всякие мелочи, привлекавшие мое внимание: подушечку с булавками, пришедшуюся очень кстати, поскольку своей я не обнаружила среди собранных в дорогу швейных принадлежностей, сетку для волос – моя, зацепившись за ветку и порвалась; он из собственного кошелька заплатил за восхитившую меня вуаль, хотя в ответ на предложение купить ее я, покачав головой, заявила, что у меня этих вуалей предостаточно.
Наконец, он не пытался держать меня в неведении, а это, согласитесь, чрезвычайно странно для тюремщика, который, казалось бы, должен надеяться, что неведение сделает пленника еще более беспомощным. Временами мне приходила в голову шальная мысль, что папа, который, несомненно, любил меня, гораздо сильнее стремился держать меня в своей власти более жестко, нежели этот человек, заявивший, что его цель – управлять мною. Бруно отвечал на любые мои вопросы. И если он иногда что- либо скрывал от меня, я знала, что причиной было его нежелание довериться мне. Меня это задевало, но тем не менее представлялось достаточно разумным. В такие моменты он не унижал меня отговорками вроде того, что это для моей же пользы или что мне нет нужды забивать свою хорошенькую головку мыслями о войнах и политике.
И все же я полагала, что ему следовало быть более откровенным. В конце концов, Бруно знал: нам придется вернуться ко двору, и, будь я в курсе событий, вероятность сказать что-нибудь невпопад была бы гораздо меньше. Как ни странно, Бруно явно соглашался с тем, что давать мне объяснения было бы более безопасным и благоразумным. Большинство других мужчин просто накричали бы на меня или, может, даже ударили за тот серьезный промах, когда я выложила лорду Винчестеру все, что знала, и посоветовали бы впредь держать рот на замке, невзирая на то что столь незнатная леди, как я, просто обязана заговорить, если прикажет титулованная особа.
Все эти мысли столь сильно занимали меня, что я едва замечала мелькание мильных столбов. Какой бы аллюр сейчас ни задал Бруно, я бы приняла его безропотно. Он был так добр ко мне и заботлив не в меру. Вообразить только, спросил меня, не хочу ли я прервать наше путешествие лишь потому, что накрапывает мелкий дождик. Мне приходилось скакать с папой и в ливень, и в бурю, если он решал, что ему непременно нужно быть в каком-то месте. Возможно, папа и беспокоился из-за того, что я вымокла и продрогла до костей, однако никогда не спрашивал, как я к этому отношусь.
Тем вечером Бруно, развешивая одеяла, чтобы соорудить укрытие от дождя, попросил у меня прощения за то, что пропустил поворот на Райпон, и не высказал ни слова в упрек – а ведь в том, что мы поехали не по той дороге, моя вина была ничуть не меньше, чем его. И, заметив, что я с подозрением разглядываю это крошечное убежище – меня смущали отнюдь не его размеры, позволявшие разместиться в нем лишь тесно прижавшись друг к другу, я только сомневалась, что оно позволит нам обсохнуть, – он вновь пообещал, закутывая меня в свое одеяло, что не будет приставать ко мне. Я же почти хотела этого. Я часто желала, чтобы теперь, когда мы одни и ему не надо надевать маску приличия ради посторонних, он стал груб и жесток со мной. Ведь он начинал нравиться мне все сильнее – не говоря уже о плоти, рвущейся к его телу.
Последние два дня нашего путешествия я чувствовала столь сильную опасность всецелого сосредоточения своей привязанности, равно как и вожделения, на этом человеке, что не могла дождаться окончания нашего пребывания вдвоем. Боюсь, мое стремление как можно быстрее оказаться в Джернейве, где, как я знала, кроме нас будут и другие люди, заставило Бруно что-то подозревать. Однако он не просил у меня никаких объяснений, а я их не предлагала и лишь вздохнула с облегчением, когда мы поднялись на возвышенность и он, остановив Барбе, указал куда-то на северо-запад.
– Джернейв, – сказал он.
Должно быть, только знание местности позволило ему разглядеть нечто большее в том, что на мой взгляд немногим отличалось от удаленного утеса, возвышавшегося над сверкающей рекой. Возможно, меня ослепила осведомленность иного рода, потому что, видит Бог, в Камбрии предостаточно высоких скал, громоздящихся над реками и озерами, однако никто не задает себе труда возводить на них крепости. Мы строим в долинах, недалеко от возделываемой земли.
Даже подъехав ближе, я смогла увидеть лишь голый камень, без признаков частокола, тропы или сооружений. И только когда мы оказались на речной отмели, я поняла, что не вся скала состоит из естественного камня. Невольно остановив Кусачку, я смотрела перед собой, внезапно разглядев две огромные башни и стену из отесанных камней, которая, должно быть, прибавляла скале футов тридцать высоты. Теперь мне стали понятнее слова Бруно о могуществе и значении Джернейва, расположенного на одной дороге из Шотландии в Англию и отстоящего от другой, более важной, на расстояние чуть больше одного лье. Мне не понравилась эта напоминающая угрожающе сжатый кулак скала, увенчанная огромным бастионом.
– Кто его построил? – тихо спросила я.
– Я полагаю, первый из рода Фермейнов, – ответил Бруно, без особого, впрочем, интереса.
Для него Джернейв был совершенно естественной вещью, местом, которое он знал всегда. Он и воспринимал-то его иначе, чем я: мне это место представлялось логовом гигантов, созданным сверхъестественной силой. Глянув вверх, Бруно улыбнулся доверчиво и нежно, словно старому другу. В его лице не было благоговения, а лишь страстное желание встречи – как мне показалось, не с самим местом, а с тем, что ждало его внутри.
До этого момента я за все время нашего путешествия ни разу не подумала о владельцах Джернейва. Мне было известно, что по сравнению с моей родной Камбрией местность в Нортумбрии не такая гористая, а почва более плодородная. Вместе с тем Нортумбрия, в отличие от южных областей Англии, сурова и почти безлюдна. Поэтому я представляла жителей Джернейва схожими с моими земляками. Здесь мне пришли на ум слова Бруно о том, как он будет представлять меня тем, кто были добры и внимательны к нему и кого он все же не называл семьей. Я вспомнила, как была пристыжена и раздосадована, что он теряет гордость в своем стремлении появиться перед ними в новом обличье мужа благородной леди. Я залилась краской