жгута в глиняной плошке зачаровывало меня и мне запрещали касаться лампы. Но сейчас у меня мелькнула мысль взять лампу. Я знал, что мать не сразу вернется, а мне хотелось как следует рассмотреть Одрис. С табурета я дотянулся до нижней полки, взял стоявшую там лампу и стал в мерцающем свете рассматривать свою единокровную сестру.
Я сразу же увидел, что она была
Мне стало так жутко от этой мысли, что пламя задрожало в моей руке и я убрал лампу. Одрис заплакала, но не пронзительно вопя, как дети моей матери, а нежно мяукая. Я поспешил взобраться на табурет снова и поставить лампу назад на полку, чтоб успокоить ребенка, как велела мне мать. Поглаживая ее, я нечаянно раздвинул складки рубахи, стягивающей ее ручки. Она освободила одну и мягко ухватила меня за палец. Со мной уже происходили подобные случаи, но сейчас было совсем иное ощущение. Во- первых, потому, что пожатие Одрис оказалось значительно нежнее, чем других детей, а во-вторых, я думаю, потому, что я знал: моя мать не унесет этого ребенка и мне будет с кем играть. Тогда мне не пришло в голову, что будучи дочерью лорда, Одрис достойна более утонченной кормилицы, чем моя мать, или что к ней могут не подпускать такого, как я. Я видел, как мало на нее обращают внимания, и не понимал тогда разницы между незаконнорожденным сыном путаны и законной дочерью хозяина крепости.
Тем не менее нас не разлучили. Отчасти благодаря уверенности отца в том, что этот ребенок тоже умрет, а отчасти и потому, что отец был занят, подыскивая себе другую жену, которая родила бы ему сына, а с появлением мальчика дочь вообще перестала бы что-либо для него значить. Отец был далеко, и я помню мою радость в эти месяцы и чувство, что именно Одрис принесет мне счастье. Это не было просто детской нелепицей. У кормилицы знатного ребенка легкая жизнь и много привилегий. Поэтому моя мать не хотела, чтобы у нее забрали Одрис, и закрывала свою дверь перед всеми мужчинами, которые намеревались воспользоваться ею. Я этим был очень доволен, так как они часто беспокоили мой сон своим бормотаньем, стонами и метаньями, а Одрис, подрастая, все больше и больше развлекала меня.
Одрис рано стала говорить и ходить. Было так странно слышать и видеть это, потому что она была совсем крошечной, значительно меньше, чем другие, даже на несколько месяцев моложе ее дети. Кроме того, Одрис стала моим пропуском в такие красивые места, как крепостной сад, где мать часто оставляла меня следить за ней, пока сама стирала одежду или занималась другими делами. С Одрис мне можно было свободно играть перед очагом в большом зале, так как через несколько недель после того, как она у нас появилась, мы все перебрались из нашей хижины на третий этаж южной башни замка. Это произошло во время первого зимнего снегопада, когда отец зашел в нашу душную, продымленную хижину. Он пристально посмотрел на Одрис, которая в это время пронзительно кричала, – ее голос уже окреп – и вызвал мать за дверь. Вернувшись, она смеялась – тихо, но торжествующе.
– Я добилась того, чего хотела. Сегодня мы перебираемся в замок. – Она сказала это на своем родном языке; моим был французский. Хотя я понимал английский, мне редко разрешалось говорить на нем.
А затем в жаркие августовские дни отец умер. Вероятно, он вернулся домой больным из какого-то замка или города, которые он посетил. Тогда я ничего не знал об этом.
Став взрослым мужчиной, я часто задавал себе вопрос, был ли я рад этой смерти или потеря потрясла меня. Я никогда не любил отца, хотя он был центральной фигурой в моей жизни, и, узнав, что он ушел навсегда, я испытал странное чувство. Но в тот момент, когда я услышал, что он умер, я прежде всего испугался.
Болезнь моего отца распространилась в крепости и все поверглось в хаос. Я чувствовал, что что-то неладно, так как мать начала готовить нам пищу на маленьком очаге в нашей комнате и не выпускала нас из башни. Когда я отпрашивался, чтобы пойти на уроки, она сердить сказала мне, что человек, который учил меня, умер и что больных так много, что не хватает народу ухаживать за ними.
Позднее я понял, что, когда не стало сильной руки моего отца, большинство из тех, кто еще сохранил здоровье, сбежали. Они унесли чуму с собой, так что коса смерти прошлась и по деревне, и по прилежащим фермам. Болезнь бушевала несколько недель. Вот почему дядя Одрис, сэр Оливер Фермейн, так долго медлил с приездом в Джернейв. Я уверен: знай он, что Одрис жива, он приехал бы тотчас же. Но услыхав о страшной болезни, он, должно быть, подумал, что такой маленький и с виду слабый ребенок умер, и решил, что нет смысла подвергать опасности и себя, и свою семью.
В то время я знал только то, что остался совсем один и нет никого, кто бы мог мне помочь или подсказать, что делать. Моя мать исчезла, оружейник, который учил меня, умер, а все, кого удавалось увидеть живыми, прогоняли меня прочь. Моя мать тоже умерла в те жуткие дни, но я этого не знал, потому что она ушла из крепости – я так никогда и не узнаю зачем, – наказав мне только оставаться внутри и никуда не отпускать от себя Одрис. Она пошла вниз в деревню, где ее убили. Я думаю, из-за боязни, что она занесет болезнь.
Весь первый день после ухода матери я выполнял ее указание, поскольку от завтрака осталась кое- какая еда, и мы с Одрис разделили ее на обед. К ужину мы очень проголодались, Одрис начала плакать, поэтому я отважился на цыпочках спуститься по ступенькам. Зал был пуст, огонь погас – такого раньше никогда не было, потому что Джернейв был .построен из камня и даже в самые жаркие дни лета здесь было холодно. Никогда ранее я еще не переживал такого страха. Быть одному, совсем одному! Это было непостижимо. В эти минуты я увидел смерть в лицо. Я понял, что крепость пуста, остались только Одрис и я. Я оглянулся на входную дверь с винтовой лестницей, искушавшей убежать назад, чтобы быть с Одрис, но мой желудок требовал свое и ее слезы я смог успокоить только обещанием принести ей что-нибудь поесть. Я мог бы поголодать еще, только бы избежать этого жуткого путешествия через безмолвный зал, не выходить из него и не входить в не менее безмолвный, как я боялся, двор крепости, но я был не в силах переносить слезы Одрис. Поэтому я быстро пробежал до двери, спустился с деревянного крыльца и заплакал от радости, услышав звуки, доносящиеся со двора.
Мои радостные слезы оказались преждевременны. Это были животные: собаки в своих конурах, лошади в маленьком загоне и в конюшне, несколько коров, которых держали за загородкой в верхнем дворе ради молока. Обычно здесь были еще одна или две свиньи и баран, которых откармливали на убой. Последних двоих увели, забили и съели, как я полагаю, а других не приводили, потому что и отец и его эконом умерли и некому было дать указание. Тогда, конечно, я об этом не думал. Я просто обрадовался, увидев этих животных живыми, так как инстинктивно чувствовал, что кто-то же должен их кормить и поить. Мне стало уже не так страшно, и я подумал об одном из грумов, жившем со своей женой и детьми в соседней хижине у стены конюшни. Он знал меня и всегда симпатизировал мне, позволяя «помогать» ему ухаживать за лошадьми, – наверное, я больше мешал, – и я надеялся, что и сейчас он поможет мне. Возможно, его жена даст мне поесть.
Первое потрясение я пережил на пути к его хижине. Из часовни вышел человек, и я побежал к нему, обрадованный его появлением, но он громко закричал, чтобы я не приближался и, когда я на мгновенье остановился, слишком потрясенный, чтобы двигаться, швырнул в меня камнем. Я думаю, что он был болен и это был не жестокий поступок, а забота о моей безопасности, но в то время для меня это был ужасный удар. Впереди меня ожидала другая встреча, еще более горькая. Когда я подошел к дому грума, на пороге сидела его жена.
Прежде чем я смог заговорить, она закричала на меня:
– Как ты смеешь жить, сукин сын, когда умерли те, кто гораздо лучше тебя!
Затем она, угрожающе жестикулируя, стала с трудом подниматься на ноги и добавила:
– Господин умер, больше он не сможет защитить тебя.
Так я узнал, что мой отец умер. Я был слишком потрясен и напуган, чтобы сделать что-нибудь кроме того, как убежать прежде, чем жена грума сможет добраться до меня. Страх придал быстроту моим ногам. Но не добежав и до середины двора, я обернулся и увидел, что она не преследует меня. И тогда меня