Даже теоретически.
У нее вдруг легко закружилась голова, — что-то злое, ядовитое коснулось ее, переполнив каким-то детским, но тоже злым и безжалостным восторгом, — от того, что она одним движением мизинца может уничтожить весь этот балаган… От того, что она, Госпожа, и в ее воле решать, продавать ее или нет, жить всяким этим старикам, или нет, — захочет, будет казнить, захочет, — помилует.
На то она, и Госпожа. Чтобы заниматься всем этим.
Иван проснулся утром, уже на ферме, — на персидских коврах и парчовых подушках.
Ее слуги, перед тем, как переселиться в яму, выбили у своего начальства для своей госпожи приемлемые условия содержания в плену.
Им с Иваном привезли свежего сена, навалили его без меры, распределили ровным слоем, сверху накидали этих самых персидских ковров, на них — этих самых парчовых подушек, поставили в ногах их журнальный столик, на который водрузили столько еды и питья, что можно было подумать, пленников переселили сюда из голодающего края.
Прочая братия, — а в пустующей ферме обитало человек двести, не меньше, — взирала на происходящее с каким-то запредельным изумлением… Как суетились их мучители, как наваливали чуть ли не стог сена, как покрывали его коврами и осыпали подушками, как под ручки привели на него укутанную в платок босую девицу, и принесли на руках спящего подростка. Как положили его осторожно, так, что тот даже не проснулся.
Ну, а когда появилась еда на журналом столике, — тут уж наступила гробовая тишина. В длинном с дырявым потолком сарае, все принялись нюхать запахи свежего жаркого с мясом и картошкой.
На запах, наверное, пришел бородатый доктор. Он поклонился Маше учтиво, и спросил:
— За какие провинности?
— Ни за какие, — ответила Маша. — Мы такие же пленные, как вы… Даже еще хуже.
— А это все, — показал доктор рукой, — с какой стати?
— Сама не понимаю, — сказал Маша.
Она восседала рядом со спящим Иваном, — и занималась тем, что смиряла свою гордыню.
Смиряла изо-всех сил, старалась, уговаривала себя вести себя паинькой, — но ее все злило. Особенно эти ковры и подушки… Про журнальный столик и говорить было нечего. Так ее злил этот журнальный столик.
А уж доктор, — это вообще. Он поводил носом, нос его шевелился, улавливая противный запах свежеприготовленной еды.
— Здесь дети есть? — спросила его Маша.
— Конечно, — сказал тот.
— Дети! — сказала громко, на весь сарай Маша. От ее голоса Иван проснулся и стал в удивлении оглядываться по сторонам. — Пожалуйста, подходите сюда, — вас ждет завтрак. В честь нашего прибытия… До четырнадцати лет, — кому больше, тот уже не ребенок.
Доктор понял, что ему ничего не обломится, — и передумал давать какой-то там свой медицинский совет. Он учтиво поклонился и сказал:
— Если будет нужна будет моя помощь, вы найдете меня там, — и кивнул куда-то вглубь сарая, откуда уже появлялись смущенные чумазые детишки.
— Маш, — спросил сонный Иван, — где это мы?
— В рабстве, где же еще, — ответила ему Маша.
— Я опять что-то проспал? — спросил он.
— Я не могу, — сказала ему Маша, — так злюсь. Меня все здесь бесит…
— Машка, — зевнул во все лицо Иван, — держи себя в руках. Ты мне обещала.
— Не властны мы в самих себе, — сказала, хитро улыбнувшись ему, Маша, —
— Складно, — хмуро согласился Иван. — Но мы, вроде бы, собирались куда-то ехать?
— Нас поймали по дороге… Завтра повезут на ярмарку, продавать.
— Но ты, надеюсь, не наделаешь глупостей?
— Откуда я знаю. Что хочу, то и наделаю. Моя воля…
Дети уже обступили журнальный столик, смотрели на него жадными глазами, но никто из них не приступал к трапезе.
— Ребятки, — сказала им Маша, — стульев у нас нет. Так что придется есть стоя. Это называется, — фуршет… Каждый берет себе по кусочку, отходит в сторону, и ест. Потом подходит за следующим. Понятно?
— Понятно, — недружным хором согласились дети.
— На счет три, налетай, — сказала Маша. — Раз. Два. Три.
«Четыре», — говорить не пришлось.
Но, в общем-то, было скучно. Хотя это был не самый скучный день в жизни Маши и Ивана.
За этот день они очень хорошо поняли, чем клетка отличается от свободы.
Свобода, — это та же самая клетка, но границы которой ты создаешь себе сам.
Например, у тебя есть настроение посидеть дома. Никуда не выходить. Ни на какую улицу… Поваляться на диване с детективом или приткнуться к телевизору, и смотреть там все подряд, — с утра до позднего вечера… Ты это делаешь.
Но если тебя тонким пальчиком подзовет очкастая Марья Ивановна, вручит этот самый детектив, и скажет: «Петров, чтобы к завтрашнему утру ты его прочитал».
Что это уже будет тогда… А, Петров?
Весь этот бесконечно долгий день Маша занималась самоистязанием. Она говорила себе: так мне и нужно… Иван разрабатывал теоретические планы побега, — там ему было легче.
Отвлекали только экскурсанты.
Потому что вся деревня хотела посмотреть на Машу.
Как только основная масса подневольного народа была отправлена на прополку картофельных плантаций, широкие двери фермы со скрипом приоткрылись и пропустили первых посетителей.
Это была семья, должно быть, жившая поблизости. Потому что они успели первыми. Несколько суровых мужчин с обветренными лицами, одетых по случаю в праздничные городские костюмы и обутые в блестевшие лаком ботинки, и их жены, сестры и дети. Всего двенадцать человек. Все, разнаряженные в самое лучшее, — уже от входа от них доносился запах дорогих духов.
Охранник, который открывал им ворота, пошел вперед, и молча встал у журнального столика, лицом к ним. Показывая, таким образом, нужное место.
Делегация подошла чинно, и не торопясь. Они разговаривали между собой по-башкирски, так что ни Маша, ни Иван ничего не понимали. А переводчика, на этот раз, у них не было.
Семья эта встала полукругом, рядом с их сеном и персидскими коврами. Минут десять стояла, о чем-то оживленно беседуя между собой. Но все это время с любопытством поглядывала, — то на Машу, которая изображала смиренницу, и принимала, с достоинством монашки, это наказание, то на Ивана, который делал зрителям рожи, и вообще, изображал из себя обезьяну.
Потом на журнальный столик были поставлены приношения.
Что-то из еды. Рыбный пирог с рисом и что-то еще. На десерт.
— Расплачиваются натурой, — шепнул Маше Иван.
Но та в этот момент силилась вспомнить какую-нибудь молитву. Ей сейчас как раз не хватало молитвы, — что-нибудь сродни тому плачу жены Рахима, который она прослушала прошлой ночью.