покое.
– До чего же я вам опостылел! – сказал Каспар Гудвуд мрачно, но произнес эти слова не так, как если бы пытался вызвать в ней сострадание к несчастному, осознавшему столь горький факт, а как человек, решивший до конца представить себе размеры постигшей его беды и действовать с открытыми глазами.
– Да, я не в восторге от вас, – заявила Изабелла. – Вы здесь лишний, с какой стороны ни возьми, особенно сейчас, а ваши попытки во что бы то ни стало убедиться в этом и совсем уж ни к чему.
Он не отличался тонкой кожей, и булавочные уколы не могли его уязвить, поэтому с первого же дня их знакомства Изабелле то и дело приходилось обороняться от его манеры обходиться с нею так, словно он лучше нее самой разбирается в том, что ей нужно, и она твердо усвоила: лучшее против него оружие – полная откровенность. Любого другого противника, не столь упорно преграждавшего ей путь, она старалась бы щадить, обойти стороной, но в отношении Каспара Гудвуда, цеплявшегося за каждый оставленный ему рубеж, такая деликатность была пустой тратой сил. Не то что бы он был вовсе лишен чувствительных мест, но они приходились на очень большую и почти непробиваемую поверхность, а свои раны он, без сомнения, умел, если нужно, врачевать сам. И, хотя она признавала, что он, весьма возможно, страдает и мучается, к ней снова вернулось ощущение, будто сама природа закалила его, наделила панцирем, вооружила для нападений.
– Я не могу согласиться с этим, – сказал он просто.
Он вел себя великодушно, но это было опасное великодушие, так как теперь ему, конечно же, открыт следующий ход: он может заявить, что не всегда казался ей постылым.
– Я тоже не могу согласиться с этим, потому что не такие отношения должны быть между нами. Если бы вы только постарались не думать обо мне несколько месяцев. А там увидите, мы снова станем добрыми друзьями.
Ну нет! Выкиньте меня из головы на указанный срок, а там, увидите, вам вовсе нетрудно будет забыть меня навсегда.
Зачем же навсегда. Столько я не прошу. Да и не хочу.
– Вы отлично понимаете – то, что вы просите, неисполнимо, – сказал молодой человек, произнося последнее слово таким непререкаемым тоном, что в ней поднялось раздражение.
– Неужели вы не способны на разумное усилие воли? У вас на все хватает сил. Почему же здесь вы не можете заставить себя?
– Заставить себя? Ради чего? – Она не нашлась, что ответить, и он продолжал: – Я ничего не могу, когда дело касается вас. Могу только любить вас до исступления. Чем сильнее человек, тем он и любит сильнее.
– Тут вы, пожалуй, правы. – Она сознавала силу его чувства, сознавала, что, перенесенное в область поэзии и высоких истин, оно вполне способно покорить ее воображение. Но Изабелла тотчас овладела собой. – Хотите – забудьте меня, хотите – помните, только оставьте меня в покое.
– На сколько?
– Ну, на год, на два.
– На год или на два? Между годом и двумя – существенная разница.
– Стало быть, на два, – отрезала Изабелла с наигранной живостью.
– А что я на этом выгадаю? – спросил ее друг, не моргнув и глазом.
– Вы окажете мне большую услугу.
– А каково будет вознаграждение?
– Вы ждете вознаграждение за великодушный поступок?
– Конечно – коль скоро я иду на большую жертву.
– Великодушие всегда требует жертвы. Вы, мужчины, этого не понимаете. Принесите мне эту жертву, и вы заслужите мое восхищение.
– Что мне в вашем восхищении! Грош ему цена, ломаный грош, если вы ничем его не подтверждаете. Когда вы станете моей женой – вот единственный мой вопрос?
– Никогда! – если вы и впредь будете возбуждать во мне только такие чувства, как сегодня.
– А что я выиграю, если не буду пытаться пробудить в вас иные чувства?
– Ровно столько же, сколько надоедая мне до смерти!
Каспар Гудвуд снова опустил глаза – казалось, он весь ушел в созерцание подкладки собственной шляпы. Густая краска залила ему лицо; Изабелла видела – наконец-то его проняло. И в тот же миг он приобрел для нее интерес – классический? романтический? искупительный? – трудно сказать. Во всяком случае, «сильный человек, терзаемый болью», – категория, которая всегда взывает к участию, невзирая на всю неприглядность данного ее представителя.
Зачем вы заставляете меня говорить резкости? – сказала она прерывающимся голосом. – Я хочу быть с вами мягкой, быть доброй. Разве мне приятно убеждать человека, которому я нравлюсь, что он должен ко мне перемениться. Но, по-моему, другим тоже следует щадить мои чувства: будем же всех мерить одинаковой мерой. Я знаю, вы щадите меня, насколько можете, и у вас достаточно оснований поступать так, как вы поступаете. Но, поверьте, я на самом деле не хочу сейчас выходить замуж, даже слышать об этом не хочу. Может быть, вообще не выйду – никогда. Это мое право, и невеликодушно так донимать женщину, так приступать к ней, не считаясь с ее волей. Если я причиняю вам страдания, – могу только сказать, что мне очень жаль, но это не моя вина. Я не могу выйти замуж ради вашего удовольствия. Не скажу, что всегда буду вам другом – когда женщины в подобных обстоятельствах говорят о дружбе, это звучит как насмешка. Но испытайте меня когда-нибудь.
На протяжении этой речи Каспар Гудвуд не отрывал глаз от этикетки с именем шляпника и, после того как она кончила говорить, поднял их не сразу. Но, когда он взглянул на ее прелестное, раскрасневшееся лицо, от его намерения опровергнуть ее доводы почти ничего не осталось.