в доме тоже было тихо, и когда, впуская свежий воздух, он открывал окно, до него доносилось ленивое поскрипывание сапог расхаживавшего снаружи констебля. Собственные его шаги звучали в пустой комнате громко и гулко: ковры почти везде были убраны, и стоило ему пройтись по комнате, как раздавалось грустное эхо. Он садился в кресло: свеча бросала отблески на темный обеденный стол; картины на стене, густо-коричневые, выглядели неясными, размытыми. Казалось, в этой комнате витает дух давно уже прошедших трапез, дух застольных бесед, ныне утративших смысл. Эта особая, словно потусторонняя атмосфера, надо полагать, действовала на его воображение, и он сидел и сидел в кресле, хотя давно уже миновал час, когда следовало лечь спать, сидел, ничего не делая, даже не листая вечернюю газету. Я говорю – сидел, ничего не делая, и настаиваю на этой фразе, ибо все это время он думал об Изабелле. Мысли эти были для него пустым занятием – они никому ничего не могли дать. Никогда еще кузина не казалась ему столь очаровательной, как в эти дни, которые они, подобно всем туристам, проводили, исследуя глубины и мели столичной жизни. Изабеллу переполняли планы, умозаключения, чувства: она приехала в Лондон в поисках «местного колорита» и находила его повсюду. Она задавала Ральфу больше вопросов, чем у него находилось ответов, и выдвигала смелые теории относительно исторических причин и социальных последствий, которые он в равной степени не мог ни принять, ни отвергнуть. Они уже несколько раз посетили Британский музей и тот, другой, более светлый дворец искусств, [43] который, захватив огромное пространство под шедевры древности, раскинулся в скучном предместье; провели целое утро в Вестминстерском аббатстве, а потом, уплатив по пенни, спустились по Темзе к Тауэру;[44] осмотрели картины в Национальной и частных галереях[45] и не раз отдыхали под раскидистыми деревьями в Кенсингтон-гарденз.[46] Генриетта не знала устали, осматривая достопримечательности Лондона, и снисходительность ее суждений намного превзошла самые смелые надежды Ральфа. Правда, ей пришлось испытать немало разочарований, и на фоне ярких воспоминаний о преимуществах американского идеального города Лондон сильно терял в ее глазах, однако она старалась извлечь что могла из его прокопченных прелестей и только изредка позволяла себе какое-нибудь «н-да», остававшееся без последствий и постепенно уходившее в небытие. По правде говоря, она, по собственному ее выражению, была не в своей стихии.
– Меня не волнуют неодушевленные предметы, – заявила она Изабелле в Национальной галерее, продолжая сетовать на скудость впечатлений, полученных от частной жизни англичан, в которую ей до сих пор так и не удалось проникнуть. Ландшафты Тернера[47] и ассирийские быни[48] не могли заменить ей литературные вечера, где она рассчитывала встретить цвет и славу Великобритании.
– Где ваши общественные деятели, где ваши блестящие мужчины и женщины? – наступала она на Ральфа посреди Трафальгарской площади, словно он привел ее туда, где естественно было встретить десяток-другой великих умов. – Вот тот на колонне[49] – лорд Нельсон? Он тоже был лорд? Ему, видно, недоставало росту, что пришлось поднять его на сто футов над землей? Это ваш вчерашний день, а прошлым я не интересуюсь. Я хочу видеть, какие звезды светят вам сегодня. О вашем будущем я не говорю – не думаю, что оно у вас есть.
Бедный Ральф числил очень мало звезд среди своих знакомых и только изредка имел счастье перемолвиться словом с какой-нибудь знаменитостью, что, по мнению Генриетты, только лишний раз свидетельствовало о прискорбном отсутствии у него всякой инициативы.
– Будь я сейчас по ту сторону океана, – заявляла она, – я отправилась бы к такому джентльмену, кто бы он ни был, и сказала бы ему, что много слышала о нем и хочу лично убедиться в его достоинствах. Но, судя по вашим словам, здесь это не в обычае. Здесь тьма бессмысленных обычаев и ни одного полезного. Что и говорить, мы, американцы, шагнули
Сцена, предшествовавшая отъезду из Гарденкорта, оставила в душе Изабеллы мучительный след: вновь и вновь ощущая на лице, словно от набегавшей волны, холодное дыхание обиды лорда Уорбертона, она только ниже опускала голову и ждала, когда оно рассеется. Она не могла смягчить удар, это не вызывало у нее сомнений. Но жестокосердие, пусть даже вынужденное, было в ее глазах столь же неблаговидным, как физическое насилие при самозащите, и она не испытывала желания гордиться собой. И все же с этим не слишком приятным ощущением мешалось сладостное чувство свободы, и, когда она бродила по Лондону в обществе своих во всем несогласных спутников, оно нет-нет да выплескивалось неожиданными порывами. Гуляя по Кенсингтон-гарденз, Изабелла вдруг подбегала к игравшим на лужайке детям (тем, что победнее) и, расспросив, как кого зовут, давала каждому шестипенсовик, а хорошеньких еще и целовала. Эта странная благотворительность не ускользнула от Ральфа, как не ускользала от него любая мелочь, касавшаяся Изабеллы. Желая развлечь своих спутниц, он пригласил их на чашку чая в Уинчестер-сквер и ради их визита как мог привел в порядок дом. В гостиной их ждал еще один гость – приятного вида джентльмен, давнишний приятель Ральфа, случайно оказавшийся в городе, который тут же и, по-видимому, без особых усилий и без страха вступил в общение с мисс Стэкпол. Мистер Бентлинг, грузноватый, сладковатый, улыбчивый холостяк, лет сорока, безукоризненно одетый, всесторонне осведомленный и неистощимо благожелательный, без устали потчевал Генриетту чаем, неуемно смеялся каждому ее слову, осмотрел в ее обществе все безделушки – их немало нашлось в коллекции Ральфа, а когда тот предложил выйти в сквер, как если бы у них был fete-champetre,[51] сделал с нею несколько кругов по этому огороженному пространству, сменил с полдюжины тем и с видимым удовольствием, как истый любитель тонкой беседы, откликнулся на ее замечания по поводу частной жизни.
– Конечно, конечно. Осмелюсь предположить, Гарденкорт показался вам унылым местом. Естественно: какая же светская жизнь в доме, где столько болезней. Тачит, знаете ли, очень плох; доктора вообще запретили ему жить в Англии, и он приехал только из-за отца. А старик чем только не болен. Говорят, у него подагра, но я доподлинно знаю, что организм его совсем подточен и, можете мне поверить, он доживает последние дни. Разумеется, при таких обстоятельствах у них должно быть ужасно тоскливо, и могу только удивляться, как они вообще решаются приглашать гостей – ведь им нечем их занять. К тому же мистер Тачит, мне кажется, не в ладах с женой и, знаете, она ведь, согласно вашим странным американским обычаям, живет отдельно от мужа. Нет, если вы хотите попасть в дом, где жизнь, как говорится, бьет ключом, советую съездить в Бедфордшир к моей сестре, леди Пензл. Завтра же отправлю ей письмо, и она, без сомнения, будет рада пригласить вас к себе. Я знаю, что вам нужно – вам нужен дом, где любят спектакли, пикники и все такое прочее. Моя сестра как раз то, что вам нужно: она постоянно что-нибудь устраивает и всегда рада тем, кто готов ей помочь. Она, несомненно, уже с обратной почтой пришлет вам приглашение: знаменитости и писатели – ее страсть. Она, знаете, и сама пописывает, но, сознаюсь, я не все читал. У нее все больше стихи, а я до них не охотник, исключая, конечно, Байрона. У вас в Америке, если не ошибаюсь, его высоко ценят, – говорил не переставая мистер Бентлинг, распускаясь в теплой атмосфере внимания, с которым его слушала мисс Стэкпол. Нанизывая фразу на фразу и с невероятной легкостью перескакивая с предмета на предмет, он, однако, то и дело изящно возвращался к сразу же увлекшей Генриетту мысли отправить ее погостить к леди Пензл из Бедфордшира.
– Я понимаю, что вам нужно: вам нужно приобщиться к настоящим английским развлечениям. Тачиты, знаете, вообще не англичане, у них свои привычки, свой язык, своя кухня, даже, кажется, какая-то своя религия, как я полагаю. Старик, мне говорили, осуждает охоту! Вам непременно нужно попасть к сестре, когда она готовит какой-нибудь спектакль. И, не сомневаюсь, она с радостью даст вам роль. Вы, несомненно, прекрасно играете, я вижу – у вас и к этому талант. Сестре уже сорок, и у нее семеро детей, но