– Этого-то я и боюсь. Что может быть неуместнее самых уместных вопросов, – ответила Изабелла.
Миссис Тачит отодвинула стул, а племянница ее встала и не без умысла направилась к глубокой оконной нише, чувствуя, как неотступно следует за ней взгляд тетушки.
– Ты хоть раз пожалела, что не вышла замуж за лорда Уорбертона? – осведомилась миссис Тачит.
Изабелла покачала головой без горячности, но и без горечи.
– Нет, дорогая тетушка.
– Прекрасно. Должна тебе сказать, я намерена отнестись к твоим ответам с доверием.
– Ваше доверие – величайший соблазн, – объявила, по-прежнему улыбаясь, Изабелла.
– Соблазн солгать? Я бы тебе не советовала – когда меня вводят в заблуждение, я опаснее отравленной крысы. Злорадствовать на твой счет я не собираюсь.
– Не я, мой муж не может со мной ужиться, – опередила ее Изабелла.
– Могла бы заранее ему это предсказать. Но злорадствую я не на
– Нет, не в таком. Но это не имеет значения, она уезжает в Америку.
– В Америку? Должно быть, она сделала что-нибудь очень скверное.
– Да, очень.
– Могу я спросить что именно?
– Она использовала меня в своих интересах.
– А-а! – воскликнула миссис Тачит. – Так же она поступила и со мной. Так она поступает со всеми.
– Она и Америку использует в своих интересах, – сказала Изабелла, снова улыбаясь и радуясь тому, что вопросы тетушки исчерпаны.
С Ральфом ей удалось увидеться только вечером. Весь день он дремал, во всяком случае, лежал в забытьи. Приходил врач, пробыл какое-то время и ушел – местный врач, лечивший еще его отца и приятный Ральфу. Он навещал своего пациента три раза в день, тот вызывал у него глубокий интерес. Ральфа пользовал сэр Мэтью Хоуп, но больной устал от медицинского светила и попросил свою матушку известить сэра Мэтью, что он уже умер, а посему впредь в услугах врача не нуждается. Вместо этого миссис Тачит написала сэру Мэтью, что он разонравился ее сыну. В день приезда Изабеллы Ральф, как я уже говорил, много часов подряд не подавал признаков жизни, но к вечеру очнулся и сказал, что знает, его кузина приехала. Как он узнал, осталось неясным, поскольку, не желая его волновать, никто ему этого не сообщал. Изабелла вошла и села возле погруженной в полумрак кровати – комнату освещала одна-единственная стоявшая в дальнем углу свеча. Сиделке Изабелла сказала, что та может идти, она сама побудет с Ральфом до конца вечера. Он открыл глаза, узнал ее и пододвинул свою бессильно лежавшую руку, чтобы Изабелле удобнее было ее взять. Но говорить Ральф не мог, он снова закрыл глаза и не шевелился, только держал ее руку в своей. Она сидела с ним долго, пока не возвратилась сиделка; но Ральф не подавал больше признаков жизни и мог бы скончаться прямо у нее на глазах – он уже являл собой образ и подобие смерти. Еще в Риме казалось – он так плох, что дальше некуда, но сейчас все обстояло куда хуже и невозможны были никакие другие изменения – кроме одного. На его лице застыло непонятное спокойствие; оно было неподвижно, как крышка гроба. При этом от Ральфа остались только кожа да кости; когда он открыл глаза, чтобы поздороваться, у нее было такое чувство, будто она заглянула в бездонное пространство. Сиделка возвратилась около полуночи, но часы эти не показались Изабелле долгими; для того она ведь и приехала. Да, если она приехала, чтобы ждать, ей предоставлена была полная возможность, ибо на три дня он замер в каком-то благодарном молчании. Он узнавал ее и несколько раз как будто хотел заговорить, но голос ему не повиновался. И он снова закрывал глаза, словно тоже чего-то дожидаясь – чего-то, что рано или поздно должно было наступить. Он был так тих, что порой ей казалось, будто предстоявшее уже произошло, и тем не менее ее ни на секунду не покидало ощущение, что они все еще вместе. Но не всегда они были вместе. Выпадали другие часы, когда она бродила по опустелому дому и в ушах у нее звучал голос, который не был голосом бедного Ральфа. Она жила в постоянном страхе, ей представлялось вполне возможным, что муж пожелает ей написать. Но он хранил молчание, и она получила только письмо из Флоренции, от графини Джемини. Наконец Ральф заговорил – это было на третий вечер после ее приезда.
– Мне сегодня лучше, – прошептал он вдруг, прерывая ее сумеречно-безмолвное бдение. – Думаю, я смогу говорить. – Она опустилась на колени у изголовья, взяла его исхудалую руку в свою, попросила не делать усилий, не уставать. Лицо Ральфа, неспособное уже к игре мышц, рождающей улыбку, было серьезно, но сам он явно не утратил умения остро чувствовать все несообразное.
– Что с того, если я устану? Для отдыха у меня впереди вся вечность. Почему же мне не сделать усилия, когда оно последнее? Людям, по-моему, перед концом обычно становится лучше? Я часто об этом слышал. Этого-то я и ждал, ждал с той минуты, как вы появились. Несколько раз я даже пробовал… – боялся, вы устанете сидеть здесь. – Он говорил медленно, мучительно запинаясь, с долгими передышками; казалось, его голос доносится издалека. Во время пауз он лежал, обратив к Изабелле лицо, глядя огромными немигающими глазами прямо ей в глаза. – Какая вы милая, что приехали, – продолжал он. – Я так и думал, но не был уверен.
– Я сама не была уверена, пока не приехала, – сказала Изабелла.
– Вы сидели совсем как ангел у моей кровати. Помните, что говорится про ангела смерти? Он самый из них прекрасный. Такой были вы; как будто вы меня дожидались.
– Я дожидалась не вашей смерти, я дожидалась… этого. Это не смерть, Ральф, дорогой мой.
– Не для вас… нет. Когда видишь, как умирают другие, с особой силой ощущаешь, что жив. Это само чувство жизни… сознание, что мы остаемся. И у меня оно было… даже у меня. А теперь я только на то и гожусь, чтобы внушать его другим. Для меня все кончено. – Он замолчал. Изабелла ниже и ниже склоняла голову, пока не уткнулась лицом в свои руки, сжимавшие обе его. Теперь она не видела Ральфа, зато его далекий голос звучал у самого ее уха. – Изабелла, – сказал вдруг Ральф, – хорошо, если бы и для вас все было кончено. – Она ничего не ответила – просто разрыдалась, по-прежнему стоя на коленях и спрятав лицо. Он молча лежал и слушал ее всхлипывания; наконец у него вырвалось наподобие скорбного стона: – Вот что вы для меня сделали!
– А что вы сделали для меня? – воскликнула она в крайнем волнении, приглушенном отчасти ее позой. Позабыт был всякий стыд, всякое желание скрыть что-либо. Он должен знать, она хочет, чтобы он знал, –