Но она не двинулась с места, просто не могла, как это ни странно, двинуться; ей все еще хотелось оправдаться в его глазах – он обладал поразительной способностью так поворачивать разговор, что потребность эта становилась неодолимой. Ему неизменно удавалось, вопреки доводам рассудка, затронуть какие-то струны ее воображения.
– У вас нет никаких причин желать этого, а у меня есть все основания на то, чтобы ехать. Сказать вам не могу, как вы, на мой взгляд, несправедливы. Вероятно, вы и сами это знаете. Не я стремлюсь внести разлад, а вы – и весьма обдуманно. Со злым умыслом.
Она никогда еще не высказывала мужу наихудших своих мыслей о нем, и Озмонд был, очевидно, поражен. Но он ничем этого не обнаружил его хладнокровие, скорей всего, говорило о твердой уверенности, что жена рано или поздно не устоит перед его ухищрениями вывести ее из себя.
– Тогда это тем более важно, – сказал он едва ли не с дружеским участием. – Дело обстоит очень серьезно. – Она мысленно согласилась с ним; она вполне сознавала значение происходящего, понимала, что для них наступила критическая минута. Острота положения сделала ее осторожной, заставила промолчать, и он продолжал. – Вы говорите, у меня нет причин. Напротив того, есть, и самые веские. Мне до последней степени претит то, что вы собираетесь предпринять. Это постыдно, это неделикатно, это неприлично. Да, мне ваш кузен никто и ничто, и я не обязан ради него чем бы то ни было поступаться. Я уже и так пошел на изрядные уступки. Пока он был здесь, я из-за ваших с ним отношений места себе не находил, но не вмешивался, поскольку ждал, что он вот-вот уедет. Я его всегда недолюбливал, а он всегда недолюбливал меня. Вы его за то и любите, что он меня ненавидит, – чуть дрогнувшим голосом быстро проговорил Озмонд. – У меня есть вполне определенные представления о том, что должна и чего не должна делать моя жена. Она не должна, вопреки моим настояниям, мчаться в одиночестве из конца в конец Европы, чтобы сидеть у постели посторонних мужчин. Да кто он вам, этот ваш кузен? Он нам никто и ничто. Вы очень выразительно улыбаетесь, когда я говорю «нам», но уверяю вас, миссис Озмонд, для меня существует только
Он говорил сдержанно, почти что мягко; из голоса исчезли все язвительные нотки. Вот эта сдержанность и притушила душевное волнение его жены; решимость, с которой она вошла в комнату, запуталась в паутине тончайших хитросплетений. Последние фразы он произнес уже не повелительным, а скорее просительным тоном, и хотя она понимала, что любой знак уважения к ней всего лишь изощренное себялюбие, однако в словах его заключено было нечто высокое и непреложное, словно в крестном знамении или флаге отечества. Во имя того, что дорого и свято, он призывал ее… сохранять декорум. Всеми своими чувствами они были врозь, так врозь, как это бывает только с окончательно разочаровавшимися друг в друге любовниками, тем не менее фактически еще не расстались. Изабелла не изменилась, по-прежнему превыше всего она ставила справедливость и сейчас, покоряясь властному ее голосу, готова была признать временную победу мужа, хотя прекрасно понимала кощунственность озмондовских софизмов. Она вдруг подумала, что в своем желании соблюдать приличия он в конце концов вполне искренен и, если на то пошло, это уже само по себе достоинство. Десять минут назад она вкусила почти позабытую радость совершенного без раздумий поступка – и вот от пагубного прикосновения Озмонда поступок оборачивался для нее медленным самоотречением. Но, если ей предстоит самоотречение, пусть он по крайней мере знает – она не жертва обмана, а просто жертва.
– Мне ведь известно, какой вы мастер иронизировать, – сказала она. – Как можете вы говорить о неразрывной связи… как можете вы говорить о каком бы то ни было удовлетворении? Где она, наша неразрывная связь, если вы обвиняете меня в лицемерии? Где оно, ваше удовлетворение, если в душе у вас одни только черные подозрения?
– В том, что, несмотря на печальные недостатки нашей общей жизни, в ней есть пристойная совместность.
– Нет в ней пристойной совместности! – воскликнула Изабелла.
– Конечно, если вам вздумается уехать в Англию.
– Это еще что; это пустяки. Я способна на большее.
Он поднял брови и даже слегка – плечи: так долго живя среди итальянцев, он перенял у них этот жест.
– Ну, коль скоро дело дошло до угроз, я предпочитаю заняться рисованием. – Вернувшись к столу и взяв лист с рисунком, над которым трудился до ее прихода, он начал внимательно его разглядывать.
– Если я поеду, вы, полагаю, не будете ждать, что я вернусь, – сказала Изабелла.
Он мгновенно обернулся, и ей стало ясно, это движение было, во всяком случае, непреднамеренным. Несколько секунд он смотрел на нее и наконец спросил:
– В своем ли вы уме?
– Что же это, как не разрыв? – продолжала она. – В особенности если все, что вы сказали, правда. – Изабелла в самом деле не видела, как это может не привести к разрыву; она искренне хотела бы это понять.
Он сел за стол.
– Вы явно не желаете со мной считаться, о чем же тогда нам с вами говорить? – сказал он и снова взял в руку одну из кисточек.
Изабелла еще немного помедлила – ровно столько, чтобы окинуть взглядом его подчеркнуто безразличную, но вместе с тем весьма выразительную фигуру, после чего быстро вышла из комнаты. Ее душевные способности, силы, стремления – все пришло в разброд; казалось, на нее опускается холодная непроглядная мгла. Озмонд, как никто, умел обнаруживать малейшее проявление слабости. Возвращаясь к себе, она увидела в распахнутых дверях маленькой гостиной, где стояло небольшое собрание разношерстных книг, графиню Джемини с раскрытым томиком в руке; она, по-видимому, успела проглядеть страничку, которая не поразила ее воображения. Услыхав шаги– Изабеллы, графиня подняла голову.
– Ах, моя дорогая, вы ведь так у нас начитаны, умоляю, посоветуйте мне, какую взять книжку поувлекательней. Здесь все сплошная скука смертная! Как вы думаете, вот эта может меня развлечь?