духа он вполне мог опереться – она никогда не допускала мысли, что он станет искать себе какие-нибудь искусственные подпоры. Если он пожелает расширить свое предприятие – единственное, на что, по ее мнению, могли быть направлены его усилия, – то лишь потому, что это требует смелости или полезно для дела, а вовсе не потому, что сулит хоть какую-то надежду перечеркнуть прошлое. Все это накладывало на облик Каспара Гудвуда печать особой незащищенности и неприкаянности, и оттого, наталкиваясь на него внезапно в своих воспоминаниях или опасениях, она всегда ощущала болезненный удар – для этого человека не существовало светских покровов, смягчающих в наш сверхцивилизованный век остроту человеческих столкновений. Его неизменное молчание, то обстоятельство, что она не только ни слова не получала от него, но почти не встречала упоминаний о нем в письмах друзей и близких, усугубляло ощущение полного его одиночества. Иногда она справлялась о нем у Лили, но Лили ничего не знала о Бостоне – если ее воображение и устремлялось на восток, то не дальше Мэдисон-авеню. По мере того как шло время, Изабелла все чаще думала о нем и все с меньшей сдержанностью, у нее не раз возникало желание ему написать. Она никогда не рассказывала о нем мужу, не говорила Озмонду о его приезде во Флоренцию; скрытность ее в те, первоначальные времена объяснялась не отсутствием доверия к Озмонду, а мыслью, что разочарование молодого человека – его тайна, а не ее. Она считала: очень дурно выдать чужую тайну другому, да и в какой степени могли интересовать Гилберта Озмонда дела Каспара Гудвуда? Но она так ему и не написала; в последнюю минуту ее всегда что-то удерживало, скорей всего, сознание, что после того, как она нанесла ему такую обиду, надо по меньшей мере оставить его в покое. И, однако, ей хотелось быть как-то ближе к нему. Это вовсе не означало, будто она хоть раз пожалела, что не вышла за него замуж: даже когда последствия ее брака стали вполне очевидны, подобная мысль – хотя Изабелле многое приходило на ум – все же не посмела ей явиться. Но, когда наступила для нее бедственная пора, оказалось: Каспар Гудвуд принадлежит к тому разряду существ и явлений, перед которыми она должна быть чиста. Я уже говорил, как необходимо ей было знать, что не по своей вине она несчастна. Она не думала а близкой смерти и тем не менее желала восстановить с этим миром согласие, привести в порядок свои душевные дела. И время от времени Изабелла вспоминала, что не оплатила еще свой счет Каспару, по- прежнему в долгу перед ним, и чувствовала, она готова, она в состоянии рассчитаться с ним нынче на самых благоприятных для него условиях. Но, когда она узнала, что он едет в Рим, ее охватил страх; ему ведь, как никому другому, будет тягостно видеть – а уж
Генриетта Стэкпол, в отличие от него, не заставила себя, разумеется, ждать, и Изабелла была щедро оделена обществом подруги. Она наслаждалась им в полной мере, ибо, взяв теперь за правило жить с чистой совестью, могла таким образом доказать: решение ее не пустой звук, тем более что время в стремительном течении скорее изощрило, нежели истощило те своеобразные черты, которые некогда подвергались осмеянию со стороны лиц менее пристрастных, чем Изабелла; они, эти черты, проявились теперь с такой отчетливостью, что верность себе обрела у нее оттенок героизма. Генриетта была по- прежнему полна энергии, живости, любознательности и по-прежнему подтянута, весела, прямодушна. Ее на редкость широко распахнутые глаза, светившиеся изнутри наподобие огромных застекленных вокзалов, никогда не прикрывались ставнями, наряды были все так же туго накрахмалены, мнения все так же окрашены сугубо американским колоритом. И, однако, нельзя было сказать, что она совсем не изменилась: Изабеллу поразила появившаяся в ней некая рассеянность. Раньше она не была рассеянна и, наводя самые разнообразные справки, умудрялась исчерпать каждый вопрос до конца и дойти до сути. Прежде, что бы она ни предпринимала, у нее на все были причины, она так и сыпала резонами на каждом шагу. В первый раз она приехала в Европу, чтобы ее повидать, но теперь, однажды повидав, не могла уже на это сослаться. Но она и не пыталась делать вид, будто ее теперешняя затея продиктована желанием изучить пришедшие в упадок цивилизации; нынешнее ее путешествие скорей было проявлением независимости от Старого Света, чем признанием дальнейших перед ним обязательств: «Подумаешь, экая важность – поехать в Европу, – сказала она Изабелле, – по-моему, на это особых причин не требуется. Другое дело остаться дома, это куда важнее». Поэтому, отнюдь не признавая, что совершает что-либо важное, позволила она себе предпринять еще одно паломничество в Рим. Она побывала уже в Риме и достаточно его обследовала, и этот ее приезд скорей был знаком близости, знаком того, что она с Римом освоилась и имеет такое же право находиться здесь, как и любой другой. Так-то оно так, но Генриетта была неспокойна; впрочем, если на то пошло, она имела полное право быть неспокойной тоже. И в конце концов, помимо той причины, что для приезда в Европу особых причин не требуется, была у нее и причина посерьезнее, которую Изабелла сразу же оценила, а заодно – всю глубину преданности своей подруги. Догадавшись, что у Изабеллы тяжело на душе, Генриетта в зимнюю пору безбоязненно пересекла бурный океан. Она и раньше о многом догадывалась, но ее последняя догадка очень точно попала в цель. Ибо у Изабеллы было сейчас мало радостей, но, даже будь их у нее куда больше, сердце ее все равно втайне ликовало бы от сознания, что не напрасно она так высоко ставила Генриетту. Приняв ее далеко не безоговорочно, она тем не менее, невзирая на все оговорки, утверждала: Генриетте нет цены. Но дело было главным образом не в торжестве ее правоты – появился кто-то, кому она могла излить душу. Нарушив в первый раз печать молчания, Изабелла призналась, что живется ей очень несладко. Генриетта почти сразу же по приезде сама затронула эту тему, заявив подруге без обиняков: она видит – та несчастлива. Перед Изабеллой была женщина, была сестра, а не Ральф, не лорд Уорбертон, не Каспар Гудвуд – и она заговорила.
– Да, я несчастлива, – сказала она кротко. Ей невыносимо было слышать, как она это произносит, и она постаралась произнести это совершенно бесстрастно.
– Что он с тобой делает? – спросила Генриетта, нахмурившись так, словно речь шла о деятельности врача-шарлатана.
– Ничего. Но я ему не по душе.
– Трудно же на него угодить! – вскричала мисс Стэкпол. – А почему ты от него не уйдешь?
– Я не могу так изменить себе, – сказала Изабелла.
– Хотела бы я знать почему? Ты просто не желаешь признаться, что совершила ошибку. Ты гордячка.
– Не знаю, гордячка ли я, но я не могу предать свою ошибку гласности. Я считаю это неприличным, уж лучше умереть.
– Не всегда ты так будешь считать, – возразила Генриетта.
– Не знаю, какие должны обрушиться беды, чтобы довести меня до этого, но, по-моему, мне всегда будет стыдно. Надо отвечать за свои поступки. Я взяла его в мужья перед всем светом, была совершенно свободна в своем выборе, сделала это по зрелом размышлении. Нет, так изменить себе невозможно.
– Ты
Изабелла несколько секунд колебалась.
– Нет, он мне не мил. Тебе я могу сказать это, я устала все время замыкаться в себе. Но больше никому – не могу кричать об этом на всех перекрестках.