– Почему вы говорите «еще горше»? – спросил весьма сурово Гудвуд. – Откуда вы знаете, что мне горько?
– Ну, – сказала нерешительно Генриетта, – вам после нее ни одна ведь не пришлась по душе.
– Почем вы знаете, что мне по душе? – вскричал он, вспыхнув до корней волос. – Сейчас мне по душе ехать в Рим.
Генриетта лишь молча смотрела на него печальным, но ясным взглядом.
– Что ж, – заметила она наконец, – я только хотела сказать вам свое мнение. Мне это не давало покоя. Конечно, по-вашему, меня это не должно касаться, но, если так рассуждать, нас ничто на свете не должно касаться.
– Вы очень любезны. Я очень признателен вам за вашу заботу, – сказал Каспар Гудвуд. – Я поеду в Рим и ничем не поврежу миссис Озмонд.
– Быть может, и не повредите. Но поможете ли… вот в чем дело?
– А она нуждается в помощи? – спросил он медленно и так и впился в Генриетту взглядом.
– Женщины почти всегда в этом нуждаются, – ответила она уклончиво, изрекая против своего обыкновения не очень отрадную истину. – Если вы поедете в Рим, – добавила она, – надеюсь, вы будете ей настоящим другом, не эгоистом! – И, отойдя от него, принялась рассматривать картины.
Каспар Гудвуд за ней не последовал, но все время, что она бродила по залу, не спускал с нее глаз; вскоре, однако, он не выдержал и снова подошел к Генриетте.
– Вы здесь что-то о ней услышали, – подвел он итог своим мыслям. – Я хотел бы знать, что вы о ней слышали?
Генриетта ни разу в жизни не солгала, и хотя в данном случае это было бы, пожалуй, уместно, она, подумав, решила, что не стоит ей так легко отступать от своих правил.
– Да, слышала, – ответила она, – но я не хочу, чтобы вы ехали в Рим, и потому ничего вам не скажу.
– Как вам будет угодно. Я увижу все сам. – Потом с несвойственной ему непоследовательностью продолжал: – Вы слышали, что она несчастна?
– Ну, этого вы, во всяком случае, не увидите! – воскликнула Генриетта.
– Надеюсь, что нет. Когда вы едете?
– Завтра, утренним поездом. А вы?
Каспар Гудвуд замялся – ему совсем не улыбалось ехать в Рим вместе с мисс Стэкпол. Но, если он и отнесся к чести побыть в ее обществе не менее холодно, чем в тех же обстоятельствах отнесся бы Озмонд, холодность его в настоящую минуту объяснялась совсем иными причинами; она скорее была данью добродетелям мисс Стэкпол, нежели знаком осуждения ее пороков. Он находил Генриетту женщиной и замечательной, и блестящей; к тому же он в принципе ничего не имел против пишущей братии. Журналистки казались ему неотъемлемой принадлежностью установленного во всяком прогрессивном государстве естественного порядка вещей, и хоть сам Каспар Гудвуд не читал никогда их корреспонденции, он считал, что эти дамы способствуют благу общества. Но именно из-за их высокого положения он предпочел бы, чтобы мисс Стэкпол не принимала так много на веру. Уверовав, что он готов в любую минуту говорить о миссис Озмонд, она соответствующим образом и вела себя, когда спустя полтора месяца после его приезда в Европу впервые встретилась с ним в Париже, и продолжала вести себя так во всех последующих случаях. У него не было ни малейшего желания говорить о миссис Озмонд, и он твердо знал, что не
– Раз вы едете завтра, разумеется, я тоже еду завтра, вероятно, я смогу вам быть чем-нибудь полезен.
– Конечно, мистер Гудвуд, иначе я себе и не мыслю, – ответила с полной невозмутимостью Генриетта.
45
Мне пришлось уже упомянуть, что Изабелла знала, как недоволен ее муж затянувшимся пребыванием в Риме Ральфа Тачита. И она ни на минуту не забывала об этом, направляясь в отель к своему кузену назавтра после того, как предложила лорду Уорбертону представить веские доказательства его искренности. Сейчас, как, впрочем, и раньше, она очень ясно понимала, чем вызван протест мужа: Озмонд желал лишить ее духовной свободы, а ведь он прекрасно знал, что Ральф – истинный апостол свободы. Вот почему, говорила себе Изабелла, пойти повидать его – это все равно что испить живой воды. И, надо сказать, она позволяла себе это удовольствие, позволяла, несмотря на все отвращение мужа к оному напитку, – правда, строго держась, как ей казалось, в пределах благоразумия. До сих пор она еще не решалась открыто противиться воле Озмонда; он был ее законным супругом и повелителем. Иногда она размышляла об этом обстоятельстве с каким-то недоверчивым недоумением, тем не менее оно постоянно над ней тяготело. В ее сознании неизменно присутствовали все укоренившиеся представления о святости и нерушимости брака, и одна мысль о том, что можно пренебречь этими священными узами, наполняла ее стыдом и ужасом, ибо, отдавая себя Озмонду, она не думала никогда о подобной возможности, твердо веря, что стремления ее