— Да. Пару недель назад ездил в командировку на Хоккайдо. Сходил в тамошний зоопарк. Смотрю, на одной клетке висит бирка «кошка», а внутри эта самая кошка спит.
— Какая кошка?
— Обычная. Коричневая, с коротким хвостом, жутко толстая. Завалилась себе набок и дрыхнет.
— Видимо, на Хоккайдо кошки — редкость, — сказал я.
— С какой бы стати?
— А почему бы кошку не посадить в зоопарк? Или она что — не животное?
— Все дело в привычке. Кошек и собак везде полно. Чтоб еще платить деньги за возможность на них посмотреть, — сказал он и добавил: — Как и на людей тоже.
— Пожалуй, так, — согласился я.
Покончив с полудюжиной банок, он аккуратно сложил костюм, галстук и ботинки в большой бумажный пакет. Будто мы на пикник собираемся.
— Ты уж извини.
— Не бери в голову.
Он заказал себе этот костюм три года назад, но ни разу его не надевал.
— Никто не умирает, — сказал он. — Странная штука — как сшил этот костюм, так все умирать перестали.
— Так всегда.
— Вообще.
Жуткое дело, но в том году было огромное количество похорон. Вокруг меня один за другим умирали нынешние и бывшие друзья и приятели. Будто кукурузное поле в засуху. Мне — 28.
Товарищи мои — примерно того же возраста. 27, 28, 29... Совсем неподходящий взраст для смерти.
Поэт умирает в 21, революционер и рокер — в 24. Большинство из нас предполагало: перевали этот рубеж, и дальше все пойдет своим чередом.
Мы уже преодолели поворот невезения, миновали мрачный и сырой тоннель, и теперь достаточно следовать к цели по прямой шестиполосной магистрали (даже если этого не хочется).
Мы постриглись, мы начали бриться по утрам. Мы уже не поэты, не революционеры и не рокеры. Мы прекратили спать пьяными в телефонных будках, перестали съедать пакет вишни в вагоне метро, слушать в четыре утра на полной громкости пластинки «Дорз». Мы по знакомству купили страховку, стали выпивать в гостиничных барах, собирать счета от дантиста для компенсаций за лечение.
Что ни говори, уже 28...
Непредвиденный мор начался сразу после. Можно сказать,
Мы как раз переодевались под вальяжным весенним солнышком. Никак не подходил размер, рукава вывернуты наизнанку, вставляешь правую ногу в реальную штанину, а левая нога оказывается в штанине нереальной. Суета, одним словом.
Мор начался после странной стрельбы.
Кто-то на вершине абстрактного холма взял абстрактный автомат и окатил нас очередью абстрактного свинца.
Но в конечном итоге, смерть — всего лишь смерть. Иными словами, по каким полям ни прыгай — хоть шляпы, хоть пшеницы, а заяц — всего лишь заяц. Жаркая печь — лишь жаркая печь, черный дым из трубы — лишь черный дым из трубы.
Первым темный порог между реальностью и ирреальностью (или же ирреальностью и реальностью) переступил мой университетский товарищ, который преподавал английский в средней школе. На третьем году после свадьбы, в декабре жена уехала рожать в родительский Дом на Сикоку.
В не по-январски теплый воскресный полдень он купил в универмаге лезвие немецкого производства, способное отрезать ухо даже слону, и два флакона пены для бритья. Вернулся домой, набрал ванну. Достал из холодильника лед, уговорил бутылку виски, после чего в ванне легко вскрыл себе вены...
Через два дня труп обнаружила его мать. Приехала полиция, сделала фотоснимки места происшествия. Поставь сюда несколько горшков декоративных цветов, и натюрморт вполне сгодился бы для рекламы томатного сока.
«Самоубийство» — официальная версия полиции. Дверь была заперта, да и лезвие в тот день купил он сам.
Непонятно только одно — зачем он купил пену для бритья (причем два флакона)? Ведь пользоваться ею он явно не собирался.
Может, никак не мог свыкнуться с мыслью, что уже через несколько часов будет мертв. Или боялся, что продавец раскусит его план самоубийства.
Не было ничего — ни посмертного письма, ни простой записки. Только на кухонном столе остались стакан, пустая бутылка из-под виски, миска под лед и два флакона пены для бритья.
Не исключено, что пока набиралась ванна, он, вливая в себя стакан за стаканом виски со льдом неотрывно смотрел на флаконы с пеной. Кто знает, может, при этом думал:
Мне можно больше не бриться.
Смерть в двадцать восемь печальна, как дождь в декабре.
За следующие двенадцать месяцев умерло четверо.
Один в марте при аварии на нефтескважине где-то в Саудовской Аравии или Кувейте. В июне умерло двое. От инфаркта и в дорожной катастрофе. С июля по ноябрь все было спокойно, а в середине декабря не стало еще одной. Тоже ДТП.
За исключением первого самоубийства, у остальных не было времени осознать смерть, и они умирали моментально. Вроде как рассеянно поднимаешься по знакомой лестнице, а одной ступеньки — нет.
— Постели мне постель, — сказал тот, что умер в июне от инфаркта. — Что-то у меня побаливает голова.
Нырнул под одеяло, уснул и больше не проснулся.
Умершая в декабре девчонка была самой младшей из четырех, и вместе с тем — единственной женщиной. 24 — возраст революционеров и рокеров.
Дождливым вечером, в канун Рождества ее прямо размазал по бетонному столбу грузовик пивной компании.
Через несколько дней после последних похорон я, прихватив благодарственную бутылку виски, пошел возвращать только что вернувшийся из чистки пиджак.
— Спасибо тебе за все. Выручил.
— Брось ты. Все равно я им не пользуюсь, — смеясь, ответил приятель.
В холодильнике охлаждалась полудюжина банок пива, удобный диван слегка попахивал солнцем. На столе — только что вымытая пепельница и горшок рождественского молочая.
Приятель взял у меня запечатанный в целлофан костюм и убрал его в шкаф так осторожно, как опускают в берлогу едва заснувшего медвежонка.
— Хорошо, если пиджак не пропитался запахом похорон.
— Одежда-то — ладно. Для того она и нужна. Меня больше волнует, кто ее носит.
— А-а.
— Да, сплошные похороны... — Сев на диван напротив, он разливал пиво по стаканам. — Сколько всего человек?
— Пятеро, — ответил я, пересчитав по пальцам на левой руке. — Но на этом все.
— Думаешь?
— Кажется. Умерло уже достаточно.
— Как заклятье пирамид. Пока звезды плетут на небе хоровод, а тень луны покрывает солнце...
— Так и есть.
Покончив с пивом, мы принялись за виски. Зимние лучи вечернего солнца скользили по стенам квартиры, как по пологому склону.
— В последнее время плохо выглядишь.
— Разве?