поступить. Он искренне огорчался, услыхав новые стихи. Одно Мандельштам в его честь даже уничтожил, но потом понял, что дело не в самих стихах, а в Кузине, и перестал реагировать на его слова». Когда же он перестал слушать Кузина? Утверждая, что О. Мандельштам начал «избегать разговоров» с Кузиным, Надежда Мандельштам сокращает срок действия этой дружбы, сводя его к нескольким месяцам: тот (Кузин) исчерпывал свой золотой запас около года. Между тем стихотворение «К немецкой речи» написано в 1932 году, в нем говорится о дружбе, возникшей в Эривани в 1930-м, а письмо к Мариэтте Шагинян написано весной 1933 года, то есть перед самой поездкой Мандельштама в Крым. Иными словами, творчество Мандельштама полных четыре года, начиная со стихотворения «Куда как страшно нам с тобой» и кончая, может быть, даже «Ариостом», отмечено духовной связью с Кузиным, гостившим в 1933 году у Мандельштамов в Старом Крыму.
Кому же верить? Живому поэту или его вдове? Предоставляю читателю самому найти ответ на этот вопрос.
Но вернемся к Рудакову. Ко всем его грехам ему приписана вдобавок якобы изобретенная им «своеобразная литературная теория: надо писать только то, что печатают». При всем желании тут трудно найти своеобразие: это самая расхожая заповедь житейской мудрости, характерная для всех приспособленцев, ремесленников, конъюнктурщиков, «жены и детей содержателей». Мне вспоминается по этому поводу рассказ Анны Андреевны об одном молодом еще, но уже известном литературоведе, которого упрекнули в частном разговоре за статью с резкими и вульгарными отзывами об акмеистах. «Я — профессионал и должен печататься», — уверенно возразил он. И действительно этот литературовед печатался очень много, а вот Рудаков не увидел в печати ни одной своей строчки. Перед последним боем он передал через фронтового товарища завещание жене на случай своей гибели: напечатать все, что он написал. Лина Самойловнана не сумела напечатать ничего. Только в 1979 году мне удалось опубликовать в издании Пушкинского Дома исследование Рудакова о строфике «Медного всадника», весьма высоко оцененное еще в 1941 году Б. В. Томашевским.[13]
Странно звучит также заявление Надежды Мандельштам о «модных по тому времени изысканных стихах», которые «не без влияния Марины» писал Рудаков. Изысканные стихи в тридцатых годах считались убийственно старомодными. Писали тогда «под Маяковского», поминали тайком Есенина, более рафинированные любители стихов чтили «камерного» и «непонятного» Пастернака, комсомольцы увлекались Багрицким, Тихоновым, Асеевым, Сельвинским, Луговским, другие писали на своих знаменах имена Безыменского, Светлова, Уткина… А Цветаеву никто не знал: книги ее не продавались у букинистов и уж, конечно, не переиздавались; то, что печаталось Цветаевой в эмиграции, не доходило до советского читателя; в нашей периодике ее стихи не цитировались. Рудаков действительно любил Цветаеву, даже имел список «Поэмы конца», но в этом плыл против течения, принадлежа к образованному меньшинству и немногочисленному братству знатоков русской поэзии. Сам же он был последышем акмеистов, выше всех ставил «святой гений» Гумилева, благоговел перед Мандельштамом и только на третье место ставил Анну Ахматову.
Нельзя пройти мимо еще одного выпада Надежды Мандельштам, отмеченного решительным анахронизмом. Сочиняя новеллу о Рудакове, она заставляет его выражать свои мысли старыми, стертыми клише неудачников дореволюционных лет. Цитирую: «Вторая тяжелая черта Рудакова — вечное нытье. В России, по его мнению, среда 'всегда заедала талантливых людей', и он, Рудаков, не выполнит своего назначения, не напишет книги о поэзии, не раскроет людям глаза… О. М. таких разговоров не терпел: 'А почему вы сейчас не пишете??' На этом всегда вспыхивали споры, Рудаков жаловался на условия — комната, деньги, настроение,— сердился и уходил, хлопнув дверью… Через час-другой он все же являлся как ни в чем не бывало…»
Перечисляя «условия», мешавшие Рудакову заниматься любимым трудом, Надежда Яковлевна забыла назвать одно, главное: «высылка» из родного города, разлука с обожаемой женой, обязательные визиты в НКВД, обмены трехмесячных паспортов, безуспешные поиски службы, малевание рыжего сапога для вывески сапожной мастерской и прочие заказы, которые с унижением и беготней он получал у другого ленинградца, устроившегося в артели. Впрочем, последнее игнорировалось Надеждой Яковлевной полностью: она утверждала, что «в Воронеже Сергей Борисович даже не пытался устраиваться — он не терял надежды, что жена вытащит его через кого-то из крупных генералов, впоследствии в 37-м, погибших». Про «генералов» не знаю, а про писателей знаю: Рудаковы надеялись не столько на Ю. Н. Тынянова, сколько на И. Э. Бабеля. Он был дружен с родителями Лины Самойловны, и Рудаков по дороге в Воронеж виделся с ним в Москве. Очень интересно для биографии этого замечательного писателя с трагической судьбой, что в 1935 году он относился к массовым ленинградским высылкам как к временному явлению и уверял Рудакова, что больше двух месяцев его пребывание в Воронеже не продлится. Может быть, он действительно рассчитывал на свое знакомство с кем-нибудь из высших военных командиров, я об этом ничего не слышала.
Несмотря на внушенные И. Э. Бабелем надежды, Рудаков устроился на службу в проектную мастерскую. Произошло это не без помощи Осипа Эмильевича, знакомого с каким-то крупным воронежским архитектором. Но уже в июне Рудаков был уволен и должен был утешаться обещаниями той же мастерской предоставлять ему заказы на аккордную проектную работу. Пришлось жить на временные, случайные заработки и на денежные посылки жены. И то и другое глубоко угнетало Рудакова.
И еще одно исправление. Это относится уже к военному времени. Напомню о ташкентских письмах Надежды Яковлевны, приведенных выше. Из них видно, что сведения о Рудакове она получала только от меня. Но, следуя своей привычке писать воспоминания с чужих слов, она описывает жизнь Рудакова в Москве, обстоятельства, повлекшие за собой вторичную отправку на фронт инвалида войны, и его гибель. В этом небрежном рассказе, естественно, все факты искажены. Читаем: «Рудаков после первого ранения стал в Москве воинским начальником. К нему явился какой-то из его родственников, сказал, что он по убеждению толстовец и не может воевать. Рудаков своей властью освободил его от повинности, был разоблачен и послан в штрафной батальон, где тут же погиб».
Рудаков не был воинским начальником. Он был инструктором Всеобуча. «Толстовец» не был родственником Рудакова. Это был знакомый, муж подруги Лины Самойловны по занятиям с М. В. Юдиной. Рудаков жил на казарменном положении в районном военкомате. Там он совершил должностное преступление ради этого «толстовца»: воспользовался бланком и печатью военкомата и дал своему другу отсрочку, а не полное освобождение. Дело в том, что тот ожидал полного оформления «белого билета», но неожиданно получил призывную повестку. Признаюсь, что Рудаков пошел на такой рискованный шаг не из уважения к принципам своего приятеля, а по доброте сердца. Мне он сказал так: «N. N. не мог воевать, он, сердешный, боялся».
Рудаков был арестован, три месяца сидел в Бутырской тюрьме и по суду был приговорен к десяти годам лагеря. А «толстовец», получивший, кажется, восемь лет лагеря, восстанавливал в Москве разбомбленные дома, работал на Волго-Донском канале и по отбытии срока жил еще долго. Рудаков же сам попросил о замене ему лагеря фронтом, был, как и ожидал, назначен в штрафной батальон и действительно «смыл своей кровью совершенное преступление»: в первом же бою, 15 января 1944 года, он был убит. Какая трагическая семья! Все пять братьев погибли преждевременно от пули. А две сестры — от голода в блокадном Ленинграде.
Далее. Надежда Мандельштам повествует: «Нередко мы предупреждали Рудакова, что ему может повредить знакомство с нами, но он отвечал таким набором благородных фраз, что мы только ахали».
Неправдоподобно, чтобы Мандельштамы хоть кого-нибудь предостерегали от знакомства с ними. Все их поведение в Воронеже и в последний год после Воронежа противоречит этому. Рудакова в первый же день знакомства Осип Эмильевич ослепил фейерверком прожектерских предложений. Рудаков восторженно сообщает жене 2 апреля 1935 года: «Они (он и она, которая сейчас в Москве) приглашают нас и Анну Андреевну на дачу (они будут под самым Воронежем с 20—25/IV); А. А. А. приедет 6—7; может быть, приедет Яхонтов». Ахматова все не ехала, и это вызывало раздражение Мандельштама. Вот выдержки из писем Рудакова: «7 апреля… Наверно, 9-го приедет Анна Андреевна Надежда Яковлевна (жена О. Э.) приедет позднее…» «13. IV… Сверх сроков опаздывают А. А. и Н. Я.— и он нервничает». «21 апреля… Завтра приезжает Н. Я. …А. А. приедет позднее (в мае?). Выяснилось это только сейчас, вечером, после его звонка в Москву. Он пришел просто в отчаяние: он хотел ей сейчас показать новые вещи, вообще, она была необходима». «23 апреля… Анна А. приедет во второй половине мая (ее задержали учебные осложнения