Огонь краснеет от шампанского, бегает по поверхности пунша с какой-то тоской и дурным предчувствием. А тут отчаянный голос:

– Да помилуй, братец, ты с ума сходишь: разве не видишь, смола топится прямо в пунш.

– А ты сам подержи бутылку в таком жару, чтоб смола не топилась.

– Ну, так ее прежде обить, – продолжает огорченный голос.

– Чашки, чашки, довольно ли у вас их? сколько нас… девять, десять… четырнадцать, – так, так.

– Где найти четырнадцать чашек?

– Ну, кому чашек недостало – в стакан.

– Стаканы лопнут.

– Никогда, никогда, стоит только ложечку положить. Свечи поданы, последний зайчик огня выбежал на середину, сделал пируэт, и нет его.

– Жженка удалась!

– Удалась, очень удалась! – говорят со всех сторон.

На другой день болит голова, тошно. Это, очевидно, от жженки, – смесь! И тут искреннее решение впредь жженки никогда не пить, это отрава.

Входит Петр Федорович.

– А вы-с сегодня пришли не в своей шляпе: наша шляпа будет получше.

– Черт с ней совсем!

– Не прикажете ли сбегать к Николай Михайловичеву Кузьме?

– Что ты воображаешь, что кто-нибудь пошел без шляпы?

– Не мешает-с на всякий случай.

Тут я догадываюсь, что дело совсем не в шляпе, а в том, что Кузьма звал на поле битвы Петра Федоровича.

– Ты к Кузьме ступай, да только прежде попроси у повара мне кислой капусты.

– Знать, Лександ Иваныч, именинники-то не ударили лицом в грязь?

– Какой в грязь, эдакого пира во весь курс не было.

– В ниверситет-то уже, должно быть, сегодня отложим попечение?

Меня угрызает совесть, и я молчу.

– Папенька-то ваш меня спрашивал: «Как это, говорит, еще не вставал?» Я, знаете, не промах: голова изволит болеть, с утра-с жаловались, так я так и сторы не подымал-с. «Ну, говорит, и хорошо сделал».

– Да дай ты мне, Христа ради, уснуть. Хотел идти к Сатину, ну и ступай.

– Сию минуту-с, только за капустой сбегаю-с.

Тяжелый сон снова смыкает глаза; часа через два просыпаешься гораздо свежее. Что-то они делают там? Кетчер и Огарев остались ночевать. Досадно, что жженка так на голову действует, надобно признаться, она была очень вкусна. Вольно же пить жженку стаканом; я решительно отныне и до века буду пить небольшую чашку.

Между тем мой отец уже окончил чтение газет и прием повара.

– У тебя голова болит сегодня?

– Очень.

– Может, слишком много занимался? – И при этом вопросе видно, что прежде ответа он усомнился. – Я и забыл, ведь вчера ты, кажется, был у Николаши[116] и у Огарева?

– Как же-с.

– Потчевали, что ли, они тебя… именины? Опять суп с мадерой? Ох, не охотник я до всего этого. Николаша-то любит, я знаю, не вовремя вино, и откуда у него это взялось, не понимаю. Покойный Павел Иванович… ну, двадцать девятого июня именины, позовет всех родных, обед, как водится, – все скромно, прилично. А это, по-нынешнему, шампанского да сардинки в масле – противно смотреть. О несчастном сыне Платона Богдановича я и не говорю, – один, брошен! Москва… деньги есть – кучер Еремей, «пошел за вином»! А кучер рад, ему за это в лавке гривенник.

– Да, я у Николая Павловича завтракал. Впрочем, я не думаю, чтоб от этого болела голова. Я пройдусь немного, это мне всегда помогает.

– С богом, – обедаешь дома, я надеюсь?

– Без сомнения, я только так.

Для пояснения супа с мадерой необходимо сказать, что за год или больше до знаменитого пира четырех именинников мы на святой неделе отправлялись с Огаревым гулять, и, чтоб отделаться от обеда дома, я сказал, что меня пригласил обедать отец Огарева.

Отец мой не любил вообще моих знакомых, называл наизнанку их фамилии, ошибаясь постоянно одинаким образом, так Сатина он безошибочно называл Сакеным, а Сазонова – Сназиным. Огарева он еще меньше других любил и за то, что у него волосы были длинны, и за то, что он курил без его спроса. Но, с другой стороны, он его считал внучатным племянником и, следственно, родственной фамилии искажать не мог. К тому же Платон Богданович принадлежал, и по родству и по богатству к малому числу признанных моим отцом личностей, и мое близкое знакомство с его домом ему нравилось, Оно нравилось бы еще больше, если б у Платона Богдановича не было сына.

Итак, отказать ему не считалось приличным.

Вместо почтенной столовой Платона Богдановича мы отправились сначала под Новинское, в балаган Прейса (я потом встретил с восторгом эту семью акробатов в Женеве и Лондоне), там была небольшая девочка, которой мы восхищались и которую называли Миньоной.

Посмотрев Миньону и решившись еще раз прийти ее посмотреть вечером, мы отправились обедать к «Яру». У меня был золотой, и у Огарева около того же. Мы тогда еще были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouka au shampagne,[117] бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в силу чего мы встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные и отправились опять смотреть Миньону.

Отец мой, прощаясь со мной, сказал мне, что ему кажется, будто бы от меня пахнет вином.

– Это, верно, оттого, – сказал я, – что суп был с мадерой.

– Au madere, – это зять Платона Богдановича, верно, так завел; cela sent les casernes de la garde.[118]

С тех пор и до моей ссылки, если моему отцу казалось, что я выпил вина, что у меня лицо красно, он непременно говорил мне:

– Ты, верно, ел сегодня суп с мадерой? Итак, я скорым шагом к Сатину.

Разумеется, Огарев и Кетчер были на месте. Кетчер с помятым лицом был недоволен некоторыми распоряжениями и строго их критиковал. Огарев гомеопатически вышибал клин клином, допивая какие-то остатки не только после праздника, но и после фуражировки Петра Федоровича, который уже с пением, присвистом и дробью играл на кухне у Сатина:

В роще Марьиной гуляньеВ самой тот день семика.

…Вспоминая времена нашей юности, всего нашего круга, я не помню ни одной истории, которая осталась бы на совести, которую было бы стыдно вспомнить. И это относится без исключения ко всем нашим друзьям.

Были у нас платонические мечтатели и разочарованные юноши в семнадцать лет. Вадим даже писал драму, в которой хотел представить «страшный опыт своего изжитого сердца».

Драма эта начиналась так: «Сад – вдали дом – окна освещены – буря – никого нет – калитка не заперта, она хлопает и скрыпит».

– Сверх калитки и сада есть действующие лица? – спросил я у Вадима.

И Вадим, несколько огорченный, сказал мне:

– Ты все дурачишься! Это не шутка, а быль моего сердца; если так, я и читать не стану, – и стал читать.

Были вовсе не платонические шалости, – даже такие, которые оканчивались не драмой, а аптекой. Но не было пошлых интриг, губящих женщину и унижающих мужчину, не было содержанок (даже не было и этого подлого слова). Покойный, безопасный, прозаический, мещанский разврат, разврат по контракту, миновал наш круг.

– Стало быть, вы допускаете худший, продажный разврат?

Вы читаете Былое и думы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату