пассажиров, одетых все лучше и лучше по мере приближения к центру. Так он постепенно объезжал по дуге весь город, а потом внезапно выныривал к порту и бесконечному простору залива, расстилавшегося до высоких синеватых гор у самого горизонта. Еще три остановки, и — конечная, Губернаторская площадь, где дети и выходили. С трех сторон площадь окружали деревья и дома с аркадами, с четвертой, за белой мечетью, открывался порт. В центре высилась конная статуя герцога Орлеанского, покрытая патиной и в ясные дни изумрудно-зеленая. В дождь, однако, мокрая бронза делалась совершенно черной (приезжим кто-нибудь непременно рассказывал, как скульптор, обнаружив, что забыл изобразить цепочку удил, покончил с собой), и нескончаемая струя воды текла с хвоста лошади в маленький, обнесенный оградой цветник вокруг памятника. Площадь была вымощена мелкой блестящей брусчаткой, и дети, выпрыгнув из трамвая, скользили по ней, как по ледяной дорожке, в сторону улицы Баб-Азун, по которой за пять минут добегали до лицея.

Улица Баб-Азун была узкой, а тянувшиеся по обе стороны аркады с огромными квадратными колоннами делали ее еще уже, так что на проезжей части едва хватало места для трамвайной линии, ведущей в верхние кварталы и принадлежащей другой компании. В жаркие дни ярко-синее небо нависало над домами как раскаленная крышка, но в тени под аркадами было прохладно. Когда же шел дождь, вся улица превращалась в блестящую от влаги, глубокую каменную траншею. Под аркадами сменяли друг друга торговые лавки: оптовые магазины тканей с выкрашенными в темные тона фасадами, где поблескивали в витринах рулоны яркой материи, бакалеи, от которых шел запах гвоздики и кофе, маленькие ларьки с арабскими сладостями, истекавшими маслом и медом, сумрачные кафе, где в этот час запускали кофеварочные аппараты (по вечерам здесь было светло и шумно, слышался гул мужских голосов, посетители ходили по рассыпанным на полу опилкам и теснились у стойки, где в бокалах мерцали напитки и стояли блюдца с орешками, анчоусами, мелко нарезанным сельдереем, оливками, хрустящей картошкой и арахисом), и, наконец, базарчики для туристов, где продавали отвратительные восточные побрякушки, разложенные под стеклом на лотках, а по обе стороны от них стояли вертушки с открытками и яркими мавританскими платками.

Хозяином одного из таких базарчиков был некий толстяк, восседавший за своими лотками день- деньской, в тени или при электрическом свете, рыхлый, мучнисто-белый, с глазами навыкате, похожий на тех насекомых, каких можно встретить под камнем или под поваленным деревом, и главное, совершенно лысый. Лицеисты прозвали его «Каток для мух» или «Велодром для москитов», утверждая, что, когда мухи или москиты пытаются дать круг по поверхности его лысины, их заносит на виражах. Вечерами ребята налетали к нему под аркады, как стайка скворцов, и, проносясь мимо, выкрикивали его клички и жужжали, изображая мух. Толстяк бранился, раз или два он даже самонадеянно попытался их догнать, но ничего не вышло. В один прекрасный день он вдруг присмирел, перестал реагировать на их выкрики и насмешки, они расхрабрились и начали орать чуть ли не у него под носом. И вдруг, через день-другой, откуда ни возьмись появились молодые арабы, которых он специально для этого нанял, и, выскочив неожиданно из-за колонн, бросились в погоню за мальчишками. Только благодаря своим исключительно быстрым ногам Жак и Пьер избежали в тот вечер возмездия. Жак, правда, успел получить сзади удар по уху, но, тут же оправившись от шока, ускорил бег и оторвался от преследователей. Зато двоим или троим из их компании досталось как следует. После этого ребята некоторое время замышляли ограбить лавку и убить владельца, но так и не осуществили свою страшную месть. Они перестали дразнить несчастного и благоразумно обходили лавку по другой стороне улицы. «Струсили», — с горечью говорил Жак, — «Но ведь по совести говоря, — возражал Пьер, — мы не имели права так себя вести». — «Да, но еще и боимся, что нас поколотят». Жак потом не раз вспоминал эту историю, когда понял (по-настоящему), что люди лишь делают вид, будто уважают закон, а на самом деле подчиняются только силе[130].

Ближе к середине улица Баб-Азун делалась шире и аркады с одной стороны уступали место церкви Победотворной Божьей Матери. Эта маленькая церковь сменила когда-то стоявшую здесь мечеть. На ее побеленном фасаде была ниша (?), где всегда лежали цветы. На широком тротуаре располагались цветочные лавки: в этот ранний час они уже были открыты, и дети, проходя мимо, любовались огромными охапками ирисов, гвоздик, роз или анемонов в высоких консервных банках, проржавевших сверху от воды, которой то и дело обрызгивали цветы. На той же стороне улицы находилась и маленькая лавочка, торговавшая арабскими блинчиками, точнее, это был просто закуток, где с трудом помещались три человека. В одной из стен был устроен очаг, выложенный по краям белыми и голубыми плитками: там, в огромном медном тазу, журчало кипящее масло. Перед очагом сидел, по-турецки поджав под себя ноги, странный персонаж в арабских шароварах, с обнаженным торсом, а в холодные дни — в европейском пиджаке с застегнутыми на английскую булавку лацканами, напоминавший своей бритой головой, худым лицом и беззубым ртом Ганди без очков. Держа в руке широкую красную шумовку, он следил за блинчиками, которые поджаривались в масле. Когда блин был готов, то есть зарумянивался но краям, а нежное, тонкое тесто в середине становилось прозрачным и хрустящим (как ломтик хрустящей картошки), он осторожно подсовывал под блин шумовку и проворно вытаскивал его, потом несколько раз встряхивал шумовку над газом, чтобы масло стекло обратно, и клал блин на стоящий перед ним прилавок, где за стеклом, на нескольких полочках с прорезями, уже лежали в ряд свернутые в трубочку блины с медом, а чуть в стороне — плоские и круглые блины с маслом[131]. Пьер и Жак с ума сходили по этим блинчикам, и если у одного из них вдруг чудом оказывались деньги, то, как бы они ни спешили, они останавливались у лавки, и каждый получал блин с маслом в прозрачной от жира бумаге или трубочку, которую торговец, прежде чем им вручить, окунал в стоявший возле очага горшок, полный темного меда, усыпанного блинными крошками. Дети принимали эту роскошь и на бегу начинали есть, наклоняясь вперед, чтобы не перепачкать одежду.

Каждую осень, почти сразу после начала занятий, здесь, у церкви, собирались перед отлетом на юг ласточки. Над верхней частью улицы, там, где она начинала расширяться, была натянута целая сеть электрических проводов и даже кабелей высокого напряжения — некогда они служили для трамвайных маневров, а потом их так и не убрали. С первыми холодами — не слишком сильными, поскольку морозов здесь не бывало никогда, и все же весьма ощутимыми после долгих месяцев гнетущей жары, — ласточки[132], которые обычно летали над приморскими бульварами, над площадью перед лицеем или в небе бедных кварталов, пикируя с пронзительными криками на какую-нибудь упавшую смокву, выброшенные морем нечистоты или свежий навоз, начинали появляться поодиночке в узком коридоре улицы Баб-Азун. Они летели низко, навстречу трамваям, а потом резко взмывали вверх и исчезали в небе над домами. И вдруг, в одно прекрасное утро, все провода и крыши над маленькой площадью перед церковью оказывались заняты ласточками. Их там были целые сотни, они сидели, прижавшись друг к другу, покачивали головами над траурными грудками и, тряся хвостом, передвигали лапки, чтобы потесниться и дать место вновь прибывшим; весь тротуар под ними был покрыт мелким пепельно-серым пометом, а их крики сливались в сплошное глуховатое верещание, из которого иногда вырывались отдельные пронзительные звуки. Это непрерывное совещание начиналось с утра и продолжалось весь день, галдеж делался все громче и громче, становясь к вечеру, когда дети выходили из лицея, почти оглушительным, и вдруг, словно повинуясь таинственному приказу, разом прекращался, сотни маленьких головок и черно-белых хвостов опускались, и птицы засыпали. В течение еще двух или трех дней продолжали появляться новые стайки, слетаясь из всех уголков Сахеля, а иногда и из более далеких краев. Они искали, где разместиться, и постепенно занимали все карнизы по обе стороны от главного центра сборища, так что хлопанье крыльев и непрерывный щебет наполняли оглушительным гамом всю улицу. А потом наступал день, когда улица вдруг оказывалась пуста. Ночью, перед рассветом, птицы все вместе снимались и улетали на юг. С этого дня для детей начиналась зима, гораздо раньше, чем полагалось по календарю, потому что они не представляли себе лета без пронзительных криков ласточек в теплом предвечернем небе.

Улица Баб-Азун выходила другим концом на широкую площадь, где напротив друг друга высились лицей и казарма. Дальше начиналась арабская часть города: крутые влажные улочки уже карабкались здесь по склону холма, и лицей стоял как бы отвернувшись от них. Казарма смотрела в сторону, противоположную морю. За лицеем лежал парк Маренго, за казармой — бедный квартал Баб-эль-Уэд, наполовину заселенный испанцами. За несколько минут до четверти восьмого Жак и Пьер, взбежав по внешним лестницам, входили вместе с толпой детей в маленькую охраняемую привратником дверь рядом с монументальным порталом. Войдя, они поднимались по парадной лестнице, по обе стороны которой висели доски почета, и

Вы читаете Первый человек
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату