Степан побледнел, смешался и молчал.
Он понял, что проболтался и проболтался непоправимо. Врать теперь было бы бесполезно, справка у любого из княжеских слуг уличит его во лжи.
Надо было говорить правду.
Он сполз с кресла и опустился на колени перед Калисфенией Фемистокловной.
— Простите, виноват, я не купец, я бывший дворовый человек князя Святозарова, вырос с князем и до последнего времени служил у него камердинером… теперь получил отпускную…
В голове у него в это время почему-то мелькала мысль, что ему уже во второй раз приходится сбрасывать с себя личину купца.
— Холоп, раб, илот… да как ты смел… вон! — вскочила она, как разъяренная тигрица.
Степан не двинулся. Он продолжал стоять на коленях, низко опустив голову.
— Теперь я вольный… Князь мне как друг… Денег у меня шестьдесят тысяч… все для вас… самую жизнь… — продолжал он бессвязно бормотать.
— Опять, чай, врешь, холоп! — крикнула она ему, неровной походкой ходя взад и вперед по приемной.
— Убей меня Бог, коли вру… С этой минуты только одну правду от меня услышите.
— Чего вы на полу-то ползаете… Встаньте, садитесь… — резко, но все сравнительно более мягким тоном сказала Калисфения Фемистокловна.
— Простите… тогда встану, — сказал сквозь слезы проговорил он.
— Хорошо, хорошо, прощаю… — уже совершенно смягчилась она и даже подала ему руку, чтобы помочь подняться с полу.
Степан послушно встал и также послушно по ее приказанию снова сел в кресло.
На некоторое время наступило молчание.
По глазам Мазараки видно было, что она что-то соображала.
Степан Сидорович сидел, не поднимая на нее глаз.
— Как же-с, Калисфения Фемистокловна… — первый заговорил он.
— Что, как же? — спросила она.
— Положите, значит, гнев на милость…
— Что гнев… гнев пустяки… Меня рассердило то, что вы мне солгали… Ложь для меня хуже всего… Человеку, который солжет раз, я не могу уже верить… не могу уважать его.
— Говорю вам, перед истинным Богом, последний раз солгал перед вами, отныне моя душа будет перед вами как на ладонке, — произнес жалобным голосом Степан, и видимо для того, чтобы придать больше вероятности своим словам, перекрестился.
Калисфения Фемистокловна молчала.
— Так как же? — снова спросил он.
— Что же вы думаете делать с вашими деньгами? — не отвечая на вопрос, как бы вскользь, желая переменить разговор, сказала она.
— Да вот, надумал-было с вами в компании дело вести… Сами вы вечор говорили мне, что можно дело расширить, да только вам без мужчины трудно… Положиться нельзя на чужого…
— Да, да, это правда, какие уж нынче люди, пальца в рот не клади… откусят…
— Я смекнул, ежели мой капитал, да к вашей опытности прибавить, да мне для вас не чужим человеком сделаться, дело бы другое вышло, а то что у меня деньги в укладке задарма лежат, можно сказать — мертвыми…
— Это, конечно, последнее дело, капитал должен быть в обороте, приращаться, — заметила она.
— Теперь же мне он зачем. Ведь я бобыль. Один, как перст. Умру… все равно в казну отберут, коли полиция да подьячие не растащут.
— Зачем это говорить. Вы молоды, женитесь, дети будут, им оставите.
— Нет-с, Калисфения Фемистокловна, коли вы меня, можно сказать, оттолкнули да так кровно обидели, ни на ком я не женюсь, в монастырь пойду и капитал туда же пожертвую… Богу, значит, отдам.
В голосе Степана прозвучали решительные ноты. Калисфения Фемистокловна встрепенулась.
— Обидели… а вы не обижайтесь, мало ли что в горячности скажешь, не подумав иной раз такую околесицу понесешь, что хоть святых выноси, и отталкивать я вас не отталкивала, зачем добрыми людьми пренебрегать, добрые люди всегда пригодятся…
— Значит, дозволите надеяться? — поднял на нее свои глаза Степан Сидорыч.
В них блеснул луч радостной надежды.
— Дайте подумать, на такое дело сразу решаться не годится…
— Только дозвольте надеяться, а я подожду, с удовольствием подожду…
— Ждите!
Калисфения протянула ему руку.
Степан прильнул к ней губами и впился в нее страстным, продолжительным поцелуем.
— Заходите, потолкуем, — освободила она, наконец, свою руку.
— Вы, вот, говорите холоп, раб, а ежели теперь вдуматься, так ведь такой же человек, как и другие, — вдруг начал он, вспомнив нанесенную ему обиду.
— Говорю — погорячилась, а вы все помните, знаете русскую пословицу: «Кто старое помянет, тому глаз вон».
— Нет, я так, к слову, примером, завтра же припишусь в здешние мещане, а там и в купцы, и при капитале мне тотчас почет.
— Конечно, если человек с деньгами, тогда иное дело… — милостиво согласилась Калисфения Фемистокловна и встала.
— Без денег что и князь, только кинуть в грязь… — пошутил успокоившийся Степан.
— А сердиться вы перестаньте… — ласково сказала она и снова протянула ему руку.
Он уже стоя снова прильнул к ней долгим поцелуем.
— Пойдемте… Там, кажется, народу поприбавилось, — кивнула она в сторону кондитерской. — Заходите утречком, на досуге все перетолкуем.
Она даже шутя и улыбаясь повернула его плечами к выходу.
Он вышел в кондитерскую.
Там, действительно, уже было несколько новых посетителей.
У прилавка стояла дама и мальчик отпускал ей какое-то печенье.
Увидав выходящего из-за прилавка Степана, дама удивленно его окликнула.
— Степан Сидорыч!
Он тоже удивленно уставился на нее и, наконец, не менее удивленно произнес:
— Анна Филатьевна!
Это была Аннушка, бывшая горничная княгини Зинаиды Сергеевны.
— Какими судьбами вы сюда попали?..
— Дело было к хозяйке… — уклончиво произнес он, подумав про себя: «Нанесла нелегкая!»
— А я все к вам собираюсь.
— Ко мне…
— И к вам конечно, да и к княгинюшке, навестить ее, повидать. Уже сколько времени они приехав, а я все не соберусь, на дому все недосуг да недосуг…
— Меня-то вы там не найдете… — сказал Степан.
— Это почему же?..
— А потому, что я уже теперь при князе не состою… — отвечал он пониженным шепотом.
— А при ком же?
— При самом себе, Анна Филатьевна, при самом себе…
— Это как же?
— Вольную кназь пожаловав, так я от него на свою квартирку перебрался, здесь недалеко, на Садовой.