– Ты, Иван, слишком серьезно относишься к жизни, – с упреком произнес слушавший его мужчина, – и вообще ты очень переменился в последние годы. Никто из знавших тебя молодым, веселым офицером не узнал бы теперь. И отчего, скажи на милость! Гнет, тяготевший над твоей жизнью, ты окончательно решился сбросить. Служба совершенно по тебе, так как ты – душой и телом солдат; тебя отличают при каждом удобном случае, в будущем тебя наверное ждет важный пост, твое дело с женою идет на лад, и сын наверное останется при тебе, по решению духовного суда. Мальчик стал красавцем в последние годы, я был положительно поражен, когда увидел его. При этом ты сам говорил мне, что он обладает выдающимися способностями.
– Я предпочел бы, чтобы у Осипа было меньше способностей, но больше характера и серьезности. Ты не можешь представить себе, к какой строгости приходится прибегать, чтобы справиться с ним.
– Боюсь, что ты не многого добьешься при всей своей строгости. Ведь видно, что для военной службы он не годится.
– Он должен годиться! Это единственное возможное поприще для такой разнузданной натуры, как его, которая не признает никакой узды и каждую обязанность считает тяжелым ярмом. Сдержать его может только железная дисциплина.
– Едва ли она сдержит его. Все это – наследственные склонности, которые можно подавить, но не уничтожить. Осип и по внешности – портрет матери: у него ее черты, ее глаза.
– Да, – мрачно произнес Лысенко, – ее темные, демонические, огненные глаза, которым все покорялось…
– И которые были твоим несчастьем, – докончил Сергей Семенович Зиновьев (таково было имя, отчество и фамилия товарища и друга детства Лысенко). – Как я ни предостерегал тебя тогда, но ты ничего знать не хотел, страсть овладела всем твоим существом, точно горячка. Я никогда не мог понять это. Твой брак с самого начала носил в себе зародыш несчастья: женщина чуждого происхождения, чуждой религии, дикая, капризная, бешеная польская натура, без характера, без понятия о том, что мы называем долгом и нравственностью – и ты, со своими стойкими понятиями о чести; мог ли иначе кончиться подобный союз?.. А между тем мне кажется, что ты, несмотря ни на что, продолжал любить ее до самого разрыва.
– Нет, очарование улетучилось уже в первый год. Я слишком ясно видел все, но меня останавливала мысль, что, решившись на развод, я выставлю напоказ свой домашний ад; я терпел до тех пор, пока у меня не оставалось другого выхода, пока… Но довольно об этом! – и Лысенко, быстро отвернувшись, стал снова смотреть в окно.
– Да, много нужно для того, чтобы вывести из себя человека, подобного тебе, – серьезно заметил Зиновьев. – Но ведь развод освободит тебя от железных цепей, и тебе следует уже теперь похоронить даже воспоминание о них.
Лысенко мрачно покачал головой.
– Подобные воспоминания нельзя похоронить, они постоянно восстают из мнимой могилы… Да и развод еще не кончен. Хорошо еще хоть то, что Станиславы нет здесь.
– Она уехала в Варшаву?
– Да, там у нее родные.
– Значит, она потеряла надежду выиграть дело?
– Какая же может быть у нее надежда.
– Но если она вернется и пожелает видеться с сыном?
– Я никогда не допущу этого. Да она и не пожелает потребовать этого после того, что произошло. Она вполне узнала меня в тот час, когда мы расстались, и побоится во второй раз доводить меня до крайности.
– Но она может помимо тебя, тайно, достичь того, в чем ты отказываешь ей открыто.
– Это невозможно. Я зорко слежу за сыном, у меня надежные слуги, – возразил Лысенко.
– Признаться откровенно, я считаю ошибкою с твоей стороны упрямое желание скрыть от сына, что его мать жива, – произнес Зиновьев. – Хуже будет, если он узнает это от посторонних. И, наконец, когда-нибудь да придется же тебе рассказать ему все.
– Может быть, когда он сделается юношей и самостоятельно вступит в жизнь. Теперь же он ребенок и ничего не поймет из той драмы, которая разыгралась в доме его отца.
– Пожалуй, ты прав… Но будь, по крайней мере, настороже… Ты знаешь свою жену, знаешь, чего можно от нее ждать.
– Да, я знаю ее, – с горечью сказал Иван Осипович, – а потому-то и хочу оградить от нее моего сына. Он не должен дышать воздухом, отравленным ее близостью, хотя бы в продолжение одного часа! Не беспокойся, я нисколько не скрываю от себя опасности, которая грозит мне при возвращении Станиславы, но, пока Осип подле меня, бояться нечего, потому что ко мне она не приблизится, даю тебе слово.
– Будем надеяться, – ответил Сергей Семенович, – но не забывай, что наибольшая опасность кроется в самом Осипе; он во всех отношениях – сын своей матери… На днях ты уезжаешь с ним к Полторацким, я слышал?..
– Да, на несколько дней… Рождение дочери, княжны Людмилы… Летом же Осип будет гостить у них, во время лагерей…
Зиновьев попрощался и вышел.
Иван Осипович снова направился к окну и уставился мрачным взором на частую сетку моросящего дождя.
«Сын своей матери», – припомнились ему слова Сергея Семеновича. Правда, не было никакой надобности слышать их от другого – он сам хорошо знал это. Именно это осознание и провело такие глубокие морщины на его лбу и вынудило у него такой тяжелый вздох, так как уже около года он со всей энергией боролся с злополучною наследственностью сына.
Мысль о том, что мать может пожелать видеться с сыном, и раньше приходила ему в голову, но он