Иван Васильевич Марин.
Первый был недюжинный артист-музыкант, московская знаменитость, хотя много лучей славы, окружающей его имя, было позаимствовано от выдающегося артистического успеха его брата — общеевропейской известности здравствующего и первенствующего среди русского музыкального мира до сего дня. Николай Егорович стоял во главе одного из московских музыкально-драматических учебных заведений. Это был человек лет сорока с небольшим, среднего роста, с лицом еврейского типа, замаскированного отчасти отсутствием бороды, с длинными курчавыми волосами. Он был большой руки bonvivant, лихой собутыльник и страстный любитель женщин. Учреждение, во главе которого он находился, готовило артисток и давало ему в последнем смысле обильную жатву. По Москве ходили упорные слухи, что расположение г. директора, в известном смысле, являлось условием sine qua non успешного окончания артистического образования в этом учреждении. О Николае Эдельштейне и многих ученицах рассказывалось много скандальных историй. Некоторые из них не сходили благополучно с рук ловеласа-начальника: являлись защитники девушек, и раз даже арапник справедливо разгневанного брата прогулялся по спине (по другой же редакции, по лицу) Николая Егоровича, вздумавшего довольно исключительно заняться артистическим образованием сестры воинственного братца, но встретившего от нее энергичный отпор.
Другой, Иван Васильевич Марин, был актер казенной сцены и преподаватель драматического искусства в находящемся под начальством Николая Егоровича учреждении. Он не уступал последнему в наклонностях ловеласа, но в виду преклонности лет, ухаживания его были чисто эстетического характера.
Николай Леопольдович Гиршфельд был хорошо знаком с обоими и когда Гаринова выразила ему желание серьезно заняться своим музыкальным образованием, то он на другой день прислал ей письмо, с которым она и отправилась к Эдельштейну.
Николай Егорович рассыпался перед ней в любезностях и обещаниях упрочить ее артистическую карьеру, и она вышла от него уже в качестве ученицы московского музыкально-драматического учреждения. Надо, впрочем, отдать справедливость директору, что несмотря на то, что он на первых же порах отличил от других новую ученицу и стал явно и настойчиво за нею ухаживать, это не помешало ему убедиться в ее музыкальной неподготовленности и маленьком голоске, и сдать ее в класс драматического искусства, на руки Марина — своего безопасного соперника в ферлакурстве, уверив Александру Яковлевну, что лишаясь ее как ученицы, он приносит жертву на алтарь искусства, так как у нее, по его мнению, разделенному с Мариным — авторитетом в этом деле, — несомненные задатки драматической актрисы, и на его совести лежал бы грех лишения отечественной сцены ее лучшего будущего украшения. Гаринова охотно приняла все это за правду и, как кажется, не осталась в долгу у Николая Егоровича за его попечения о ее артистической судьбе, так как последний, за все время ее пребывания среди слушательниц драматических курсов и даже по выходе, что случилось через год, не отнимал у нее своего расположения и часто посещал ее один и с Мариным.
Такой поворот в артистической карьере «несравненной и божественной» Александры Яковлевны, как называли ее поклонники, привел в неописанный восторг ту часть их, которая состояла из артистов- любителей. Они стали наперерыв добиваться ее участия в устраиваемых ими спектаклей в трех, предназначенных исключительно для любителей, московских театриках: Немчинова на Поварской, Секретарева на Кисловке и Шумова в благословенной Таганке. Такое участие приносило, кроме удовольствия видеть свой кумир на сцене, и известную выгоду устроителям, так как билеты на спектакли любителей, или как их прозвали «губителей», в описываемое время, при существовании монополий казенных театров, считались бесплатными и должны были продаваться под сурдинку, среди знакомых, причем всучивались имевшим неосторожность познакомиться хотя мимоходом с «любителем», что называется, наступая на горло, Гаринова же обыкновенно распродавала их массу, много отдавала даром, платя из своего кармана и, кроме того, никогда не отказывала в деньгах для устройства спектакля.
При таких условиях понятно, что она была желательней исполнительницей и играла постоянно первые роли, печатаясь в афишах красной строкой.
Ее профессор, как громко именовал себя Марин, не запрещал ей лицедейство даже ставил большинство спектаклей с ее участием, — конечно, не безвозмездно.
Он далеко не верил в великую артистическую будущность своей хорошенькой ученицы, хотя вместе с Эдельштейном пылко уверял ее в противном. Марин рассчитывал, что она, со своей пикантной сценической внешностью, может иметь успех на сцене, исполняя роль кокеток и ingenue comique, оставаясь во всех ролях той же «божественной» Александрой Яковлевной, а потому не только не препятствовал ей играть в премьерши среди любителей, но даже подал ей мысль выйти с курсов и брать у него частные уроки, что та и исполнила.
Этим, влюбленный в свою ученицу, хитрый старик убил, как говорится, двух зайцев: устранил ученицу, мешавшую общему ходу учебного дела, с которой он не мог поступать с обычною ему строгостью, и доставил себе, кроме хорошо оплачиваемого частного урока, удовольствие приятных tete-a-tete'ов. В такой- то любительской горячке прошло первое время пребывания Гариновой в Москве. В отношениях ее к Гиршфельду не изменилось ничего: она продолжала держать его в почтительном отдалении, считая совершенно достаточным ту честь, которую она оказывает ему, позволяя разыгрывать относительно нее роль тароватого содержателя. На самом же деле он был лишь ее казначеем поневоле. На его обязанности лежало заботиться, чтобы на текущем счету Александру Яковлевны Гариновой в банкирской конторе Волков с сыновьями значилась всегда солидная цифра; об экстренных же суммах, необходимых ей, она сообщала ему лично, вызывая его к себе коротенькою запискою. Каждое слово таких записок, буквально ценилось ею на вес золота.
Первое время Николай Леопольдович таил в своем сердце, кое-какие надежды на благосклонность «божественной», но надежды эти день за днем становились все более призрачными, хотя в описываемое время он еще не потерял их совершенно, продолжал бывать на ее вторниках и следить за ней ревниво- влюбленным взглядом. Она делала вид, что не замечает этого, а между тем в сердце Гиршфельда не переставала клокотать целая буря неудовлетворенной страсти, оскорбленного самолюбия, бессильной злобы и бесправной ревности. Для последней в особенности представлялось обширное поле, так как, в виду двусмысленного положения в обществе Александры Яковлевны, в ее салонах собирались, кроме нескольких заправских артисток, артистки-любительницы, все сплошь близко граничащие с кокотками; большинство же были мужчины, мало стеснявшиеся с этим артистическим цветником, и почти не выделяя из него и хозяйку. Скарбезные шутки, пикантные анекдоты сыпались со всех сторон не только из уст мужчин, но и женщин.
Этот господствовавший в салоне Гариновой тон коробил даже циничного Гиршфельда, ставшего, кстати сказать, в силу своей платонической любви, почти пуританином. Окружающие часто открыто выражали ему свою зависть, как обладателю «божественной», и тем заставляли его, прикрываясь деланной улыбкой, переносить жестокие сердечные страдания. Не раз с сожалением и раскаянием вспоминал он не только княжну Маргариту, но даже княгиню Зинаиду Павловну.
XIV
Хочу быть актрисой
Был второй час дня.
Александра Яковлевна только что встала, и в утреннем негляже казалась утопающей в волнах тончайшего батиста и дорогих кружев, сквозь которые в подобающих местах просвечивало ее выхоленное, атласное, розовое тельце. С тех пор как мы покинули ее в Шестово, она пополнела и посвежела, красивое личико приобрело выражение большей самоуверенности и даже игривого нахальства. Она сидела, грациозно откинувшись на спинку chaise-longue и капризно играла миниатюрными ножками, обутыми в шитые золотом китайские туфельки.
Перед ней, на маленьком, низеньком столике, стоял серебряный кофейник, такая же сахарница и недопитая чашка севрского фарфора на серебряном подносе. Она по временам пила из нее маленькими глотками, при чем движение ее руки, в откинутом рукаве утреннего капота, давало возможность видеть эту полненькую ручку, покрытую легким пушком, почти всю до плеча.