стаканчики.
— Привез мне от графа грамотку?
— Нет, ничего писать не изволили…
— Не изволили… — передразнила его Минкина, не любившая, что Воскресенский даже заочно почтительно относился к Алексею Андреевичу. — Что же это так, не изволили…
— Уж этого я не могу знать.
— Обо мне-то все же расспрашивал, о здоровье?
— Тоже ни слова не изволили спрашивать.
— Ни слова! — уже произнесла она задрожавшим от гнева голосом. — Вот как… О чем же он с тобой беседовал?
— Беседа наша коротка была. Выслушал о пожаре, покачал головой, приказал строиться.
— А письмо мое ты когда ему отдал?
— Тот же час, как я явился, вручил. Повертел он его в руках и положил на стол не распечатывая.
— Вот как… — снова сквозь зубы протянула Настасья Федоровна. — Сколько же ты раз с ним виделся?
— Всего один раз вызывать изволили. Только к ночи и домой жалуют. Мне Степан Васильевич сказывал.
— Где же это он время коротает? Не все же по делам! Баба-поганка, наверняка, какая-нибудь завелась… — уже прошипела Минкина, вся бледная и дрожащая от злобы.
Егора Егоровича, который сначала хотел исподволь подготовить ее к роковому известию, вдруг охватило непреодолимое желание, что называется, ошарашить ее, а затем побесить и помучить, благо для этого представлялся теперь удобный случай. Вся злоба, накипевшая в его сердце за ее торжество над ним, как он называл их отношения, заклокотала в его груди.
— Где же его сиятельству время коротать, как не у невесты! — возможно более равнодушным тоном заметил он.
— У невесты? У какой невесты? — вскрикнула Настасья Федоровна и даже выронила из рук поднесенный было ею к губам стакан вина. — Что ты несешь за околесину?
— Ничуть не околесину. Я думал это вам уже известно. Весь Петербург об этом теперь толкует. Женихом его сиятельство объявлен и обручен с дочерью генерал-майора Натальей Федоровной Хомутовой, а через месяц назначена и свадьба.
Егор Егорович, несмотря на то, что Минкина говорила ему ты, не отвечал ей тем же. Сердечное «ты» по ее адресу как-то не шло с его языка.
— Женихом… свадьба… — бессознательно вперив взгляд своих глаз, горевших злобных огнем, бормотала Настасья Федоровна. — Да ты не врешь?
— Чего же мне врать-то, я от роду не врал, да и не люблю, говорю это дело решенное и… государю известно, — шепотом добавил он.
Минкина приподнялась из-за стола и стала быстрыми шагами ходить по комнате, сначала молча, лишь по временам хватаясь за голову, а потом воскликнула:
— Что же со мной-то будет? Что же его сиятельство меня-то, как негодную собаку, за дверь на мороз! А хороша она, молода? — вдруг остановилась она перед Воскресенским, следившим за ней недобрыми глазами.
— Степан Васильевич сказывал, что очень хороша и добра, как ангел, а по летам совсем ребенок, восемнадцать минуло.
— Связался черт с младенцем! — злобно захохотала Настасья Федоровна.
— Да с чего вы-то волнуетесь? — спросил невинным тоном Егор Егорович. — Я, признаться, не ожидал, что это произведет на вас такое впечатление, графа же ведь вы не любите?
— С чего волнуетесь? Не ожидал. Не любите… — передразнила она его, злобно сверкнув глазами в его сторону и продолжая быстро шагать по комнате. — Как с чего? Я-то куда денусь? Две волчицы в одной берлоге не уживаются.
— Да я разве говорю, чтобы уживаться. Отойти, отстраниться… Граф вас, конечно, обеспечит. Еще как заживем мы с вами, в любви да согласии, без обмана, не за углом, а в явь перед всем народом, в церкви целоваться будем… — опрокидывая для храбрости чуть не четвертый стакан вина, уже с явной ядовитой насмешкой проговорил Воскресенский.
Минкина остановилась, почти испуганно обернулась к нему и окинула его недоумевающе- вопросительным взглядом.
— Ты пьян?
— Нет, зачем пьян? Я дело говорю, ведь вы же сами мне говорили, что меня больше жизни любите, что только часы, проводимые со мной и считаете счастливыми, а теперь, когда в будущем это счастье представляется вам сплошь, не урывками, и когда я этим хочу вас утешить, вы говорите, что я пьян… — тем же тоном, наливая и опрокидывая в рот еще стакан вина, продолжал Егор Егорович.
Настасья Федоровна подошла к нему совсем близко. Она никогда не слышала его разговаривающим с нею таким образом. Значит, положение ее относительно графа изменилось окончательно, он узнал об этом, а потому и начинает с ней так разговаривать. Эта мысль подняла еще большую бурю злобы в ее сердце. Но он ошибается, она не сдастся без боя даже перед железною волею могущественного графа!
— Обеспечит! — хриплым, сдавленным голосом начала она. — И ты вообразил, что я променяю мое настоящее положение полновластной хозяйки целой вотчины на положение жены помощника управляющего. Если это так, то ты, наверное, или пьян, или просто глуп.
— Зачем же помощника управляющего, я могу отказаться от этой должности, я не крепостной.
— Ну и что же из этого? — с злобной иронией спросила она.
— Мы можем поехать в Петербург, открыть свое дело и зажить припеваючи… — набравшись храбрости от выпитого вина, продолжал он бесить ее.
— Не поставишь ли ты меня за аптечный прилавок? — захохотала она.
— Отчего же и нет, коли… любишь…
— Любишь… Дурак ты, дурак… Думал, что я, баба, глупее тебя. Приглянулся ты мне, в любовь я с тобой играю, балуюсь и, может, еще долго баловаться буду… Пока не надоешь… Но потому-то и могу позволить я себе это, что власть и доверие мне даны от графа, властью-то этой я и тебя при себе держу, а то бы ты давно хвостом вильнул, насквозь я тебя вижу, и теперь уже ты на Глашку исподтишка глаза пялишь, а тогда бы и в явь беспутничал, а теперь-то знаешь, что со мной шутки плохи… боишься… И вдруг такие слова дурацкие: «коли любишь». Не спину ли свою мне тебе подставлять из-за любви-то, мне, перед которой теперь князья да графья спину гнут… и сам-то его сиятельство тише воды, ниже травы порой ходит… Шалишь!..
Она смолкла, положительно задыхаясь от злобного смеха. Слова ее не произвели на Егора Егоровича особого впечатления — он знал и понимал давно смысл их отношений, недаром называл ее любовь к нему «тиранством». Желание злить ее в нем все еще не унималось.
— Да ведь теперь его сиятельство может тоже сказать вам «шалишь».
— Ну, это еще вилами на воде писано, кто кому… — сверкнула она глазами, в которых отразилась дьявольская решимость.
Он понял, что она не только будет бороться за свое положение, но даже, пожалуй, останется победительницей.
Сердце его болезненно сжалось — его рабству, таким образом, не предвиделось конца. К этому чувству присоединился и страх за Глашу, которой не сдобровать за любовь к нему со стороны этой мстительной женщины.
Он грустно поник головой.
Минкина чутьем догадалась, что происходило в его душе.
— Теперь можешь и восвояси идти, пока не позову, поздно, да и натолковались… — небрежно бросила она и вышла из комнаты.
Егор Егорович покорно исполнил волю властной хозяйки. Последняя же, прийдя в свою спальню, не раздеваясь, бросилась на кровать и около часу пролежала навзничь, не переменяя позы, с устремленными в