свидетельства Агасфера к вящей пользе в борьбе против тех, кто снова и снова сомневается в верности единственно истинного и благодатного вероучения? Подобные речи показались Эпинусу попросту безумием, если не того хуже — ересью, поэтому он, не выбирая выражений, резко возразил Паулю, указав ему на то, что наряду с прочими неблаговидностями он, дескать, записался, судя по всему, в друзья к иудеям, которые не только распяли в свое время Христа, но и до сих пор не признают Его учеников и последователей, возводят на них хулу, подвергают гонениям, а христианских младенцев режут, чтобы запекать их кровь в свои пасхальные опресноки; неужели магистру Паулю не известно, что говорил и писал его учитель доктор Мартинус об евреях?
Ему, магистру Паулусу, после его утренней проповеди, читанной в виттенбергской замковой церкви, — и такой упрек?! Пауль побледнел, его губы скривились, будто он отведал кислого вина. Он с удовольствием растолковал бы господину главному пастору, как относится к евреям, ко всему их роду и племени, если бы не Агасфер, который стоял рядом и уже навострил уши, и если бы не отец, которому Вечный жид еще понадобится. Поэтому ничего, кроме какого-то мычания, Паулю некоторое время выдавить из себя не удавалось, но потом с его уст наконец сорвалось: «Петух, петух, петух же трижды прокричал!» В поисках помощи он оглянулся по сторонам, ища глазами поддержки у Агасфера, который мог бы рассказать о гельмштедтском чуде, однако тот продолжал молчать и не двигался с места.
Зато господин Эпинус еще больше возмутился поведением молодого магистра. «Петух! Петух! — язвительно повторил он. — Мы с вами не в курятнике, господин магистр, а в опочивальне добропорядочного христианина, у его смертного ложа; что же касается петуха, который в свое время кричал апостолу Петру, так его давно уж зарезали». Вспомнив при этих словах об умирающем, который оставался в кровати без поддержки телесной и духовной, он решил, что теперь самое время подкрепить его святым причастием, дабы закончить дело. Подойдя к обтянутой кожей и изукрашенной шкатулке, которую он принес с собой и поставил у постели, главный пастор открыл ее, вынул коробочку, из коробочки достал облатку, затем взял из той же шкатулки бутылочку с темным вином и серебряную чарку.
Тут умирающий зашевелился. Ко всеобщему ужасу, который не коснулся только Агасфера, старик жутко закряхтел, с трудом приподнялся, отчего глаза его едва не вылезли на лоб, и, опершись на локоть, сказал внятно, так что все его хорошо расслышали: «Хочу говорить с евреем».
У господина Эпинуса даже челюсть отвисла, ему подумалось, что без черта тут не обошлось, и захотелось вернуться в стародавние времена, когда бесов изгоняли большим шумом и святой молитвой; сыну Дитриху и сестрам Марте и Магдалене тоже стало не по себе, а супруга Анна и вовсе обмерла, будто жена библейского Лота, которая, несмотря на запрет, обернулась поглядеть на Содом и превратилась за это в соляной столб. Только еврей спокойно поправил ермолку на своей рыжей голове, сощипнул ниточку с рукава кафтана и сказал умирающему: «У нас с вами еще уйма времени, господин Эйцен, — а повернувшись к Эпинусу, добавил: — Я помешал совершить обряд, так вы продолжайте: хоть Богу это не надобно, зато человеку утешно».
Главный пастор метнул ядовитый взгляд на магистра, который привел сюда столь наглого еврея, потом такой же взгляд на самого еврея, который мало того, что гордыню свою показывает, но еще и богохульствует; впрочем, ничего другого ему, пастору, не осталось, как вершить обряд, а значит — делать то, что сказал еврей. Подняв пальцами облатку, Эпинус проговорил: «Господь Иисус в ту ночь, в которую предан был, взял хлеб и, возблагодарив, преломил его и сказал: „Примите, ядите, сие есть Тело Мое, за вас ломимое!“».
С этими словами он вдвинул тоненькую облатку меж дрожащих губ, чтобы умирающему было легче ее проглотить; Агасферу же, глядя на них, вспомнился Равви и то, как он привлек его к себе на грудь и прошептал, что все-таки любовь сильнее меча, как мерцала на проникшем сквозь открытое окно ночном ветру лампада, отбрасывая то свет, то тень на лица апостолов, а среди них и на Иуду Искариота; все это было так давно, и вот чем обернулось, подумал он, — полным абсурдом.
«И, взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из нее все, — проговорил главный пастор Эпинус, отливая из бутылочки немного вина, — ибо сие есть Кровь Моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов». Он поднес чарку к губам старика, но вино потекло по подбородку на постель, окрашивая одеяло так, будто пролилась настоящая кровь. Затем господин Эпинус начал читать «Отче наш», магистр Паулус подхватил молитву, за ним последовали остальные члены семьи. И вот дело вроде бы сделано, смерть может приходить. Но вместо смерти к постели старого Эйцена подошел еврей, который теперь казался на целую голову выше, чем прежде, а его кафтан выглядел одеянием священника. Возложив руку на умирающего, как это некогда делал Равви, он сказал: «Бы хотели поговорить со мной, господин Эйцен; я пришел и готов ответить на ваши вопросы».
Прочие присутствующие также придвинулись к кровати, прежде всего магистр Паулус, который считал, что у него на еврея больше прав, чем у других, однако подошли и брат Дитрих, сестры Марта с Магдаленой, а также мать Анна, даже сам главный пастор Эпинус не остался в стороне, ибо человеком движет не только корыстолюбие, но и любопытство. Впрочем, умирающему сейчас ни до жены, ни до детей, ни до уважаемого господина главного пастора; старый Эйцен, не сводя взгляда с загадочного еврея, поскольку Агасфер был совсем не похож на усохшего, сморщенного старца со слезящимися глазами, каким он себе его представлял, спросил: «Правда ли, что вы и есть тот самый вечный странник, который видел собственными глазами Господа нашего Иисуса Христа живым и разговаривал с Ним?»
Еврей кивнул: «А кто ж еще? Разве я пришел бы к вам, если бы не был тем, кто есть? Не сойти мне с этого места, господин Эйцен, если я взаправду не разговаривал с Равви, когда он поднимался с крестом на Голгофу и остановился у моих дверей».
Такой ответ показался старому Эйцену вполне убедительным и вызывающим доверие, поэтому он откровенно сказал: «Я боюсь небытия. Прошу вас, господин Агасфер, объясните мне, существует ли действительно бессмертная душа, через какое отверстие она покидает человеческое тело и куда девается потом?»
Это уж чересчур, подумал господин Эпинус, а потому закричал: «Вы не должны изводить себя подобными страхами. Вам дано святое причастие, стало быть, все улажено и устроено надлежащим образом».
Старик закрыл глаза, боль в груди затрудняла дыхание, лишь через силу он сумел вымолвить: «Вы мне не ответили на мой вопрос, господин Агасфер». Еврей усмехнулся. «Осиротевшие души встречаются мне повсюду, они парят над землею и меж небесами, прозрачные, как парок изо рта в зимний день, затерянные среди ветров бесконечности, поэтому я спрашиваю себя, не был бы Господь милосерднее, если бы позволил им вовсе исчезнуть?»
Эти слова вконец расстроили старика, он горько заплакал. Но через некоторое время, шмыгая носом, все же спросил: «И спасения во Христе тоже нет?» Еврей помедлил. Он снова вспомнил Равви и то, как он, собравшись с силами, пошел дальше, сгибаясь под тяжестью креста. «Равви любил людей», — сказал он.
Тут умирающему почудилось, будто обруч, стискивающий сердце, лопнул, он громко застонал, глубоко и счастливо вздохнул последний раз, после чего опытная рука еврея закрыла его веки.
Никто не знал, сколько продолжалось общее молчание; наконец главный пастор Эпинус опомнился и принялся громко читать молитву: «О, Агнец Божий, который взял на себя грех мира, помилуй нас. Услышь нас, Христе, Господи, помилуй, Христос, помилуй!» Анна Эйцен, дочери Марта и Магдалена заплакали, громко причитая, сын Дитрих стал прикидывать, как бы поскорее разослать всем торговым партнерам извещение о том, что коммерческий дом Рейнгард фон Эйцен, торговля сукном и шерстью, переходит теперь под его начало, оставаясь верным своим обязательствам, хотя тут, продолжал он размышлять, без Божьей помощи не обойтись, ибо цены постоянно растут, долю братца-магистра и сестер Магдалены с Мартой придется выплатить, а не поможет Бог, надо будет обращаться за кредитом к евреям.
При этой мысли взгляд его упал на еврея, к которому обращено было последнее слово отца; еврей стоял немного растерянный, величавости в нем никакой больше не было, самый обычный жид в засаленном кафтане, и только, поэтому Дитрих схватил его за шиворот и вытолкнул из комнаты. Немного погодя все скорбящее семейство проводило господина Эпинуса по лестнице через горницу до самых наружных дверей, причем магистр Паулус был особенно любезен с главным пастором; покойник остался один лежать со сложенными на груди руками и таким умиротворенным выражением лица, будто теперь ему известно, через какое отверстие бренного тела отлетает бессмертная душа и куда она потом девается.