человека, миллиарды раз повторяясь, закрепляется в сознании человека фигурами логики. Фигуры эти имеют прочность предрассудка, аксиоматический характер именно (и только) в силу этого миллиардного повторения»[10].
Тут-то и заключена вся тайна тех «логических фигур», которые любому идеалисту кажутся априорными схемами деятельности «духа». Прежде чем они сделаются аксиоматическими признаваемыми «логическими схемами» и в этом виде будут зафиксированы формальной логикой, они уже давным-давно должны осуществляться в ходе предметной деятельности человека (как схемы
И лишь очень поздно они, будучи осознанными, становятся также и схемами речи, языка, схемами обращения со словами, «правилами» действии в стихии языка.
«Перевернув» гегелевскую схему таким образом, материализм и избавил философию от необходимости предполагать «чистое», «божественное» мышление, существующее каким-то таинственным образом до и независимо от всех форм своего собственного «наличного бытия» (т. е. до языка и до вещей, созданных предметной деятельностью человека).
Такого необходимо предполагаемого Гегелем «мышления», конечно, не было, нет и не будет. Мышление, понимаемое как специфически человеческая способность обращаться с любыми вещами сообразно их собственной мере и форме, не «пробуждается к самосознанию», а
По этой же причине все без исключения «логические» схемы, фигуры и «правила» и толкуются на почве материализма как верно осознанные всеобщие отношения между вещами внешнего мира, а не как специфические отношения между «знаками». Это относится одинаково и к тем элементарным схемам, которые давно зафиксированы (и «школьно размазаны», по выражению Ленина) традиционной формальной логикой, и к тем сложным диалектическим соотношениям, которые впервые систематически были представлены в гегелевской логике. Мышление как деятельная способность человека
Поэтому-то
Поэтому-то диалектика как наука о тех всеобщих формах и законах, которым одинаково подчиняется и «бытие» (т. е. природа плюс общество) и «мышление» (т. е. сознательная жизнедеятельность человека),
Иной логика, опирающаяся на материалистическое решение вопроса об отношении мышления к бытию, и не может быть. Ее предмет совпадает с предметом диалектики полностью и без остатка. «Остатки» же составляют тут специальные области исследования психологии, антропологии, лингвистики и других дисциплин, изучающих именно те «специфические особенности», которые характеризуют человеческую жизнедеятельность как особый «предмет», и от которых логика как раз и отвлекается.
«Слово» же (язык) с этой точки зрения является лишь
Здесь-то и сосредоточены все слабости гегелевской концепции мышления, гегелевской логики, помешавшие ей стать логикой действительного научного познания природы и истории. Поскольку свою «подлинную природу» мышление обнаруживает именно в процессе созидания и преобразования
Возвращаясь в стихию слова, мышление и возвращается «к самому себе», осознает себя в наиболее истинной, в наиболее адекватной форме своего наличного бытия, своего осуществления. История мысли (история мышления) поэтому у Гегеля в итоге тоже отождествляется с историей языка, хотя и не столь грубо и прямо, как у неопозитивистов; и, отметив эту тенденцию у Гегеля, В.И. Ленин ставит два больших вопросительных знака («история мысли = история языка??»)[13].
С этим отождествлением связаны многие особенности всей гегелевской философии. «Феноменология духа» совсем не случайно начинается анализом противоречия между богатством «чувственной достоверности» и выражением этого богатства в словах «это», «теперь» и «здесь». То же самое в эстетике, где эволюция искусства представлена как постепенное восхождение поэтического духа от воплощений в камне, бронзе и красках к его «адекватному воплощению» в самой податливой материи (в звуке, в колебаниях воздушной среды), к поэзии, как таковой… И тут прогресс состоит в переходе от камня к слову.
Несомненно, что с тем же самым оппортунизмом Гегеля по отношению к описанному выше старинному предрассудку связана и та особенность его логики, которая отмечалась не раз, — Гегель очень часто заполняет пробелы в переходах от категории к категории за счет чисто словесных ухищрений, с помощью лингвистической ловкости. Это та самая особенность, по поводу которой В.И. Ленин высказался жестоко, но, увы, справедливо: «…эти части работы следовало бы назвать: лучшее средство для получения головной боли!»[14]. Это те самые «переходы», которые всегда доставляли особенно много хлопот переводчикам гегелевских работ на другие языки. Те самые переходы, которые «убедительны» лишь для немца, ибо ни на чем, кроме особенностей немецкого языка, не основаны… В другом языке это только игра слов и ничего более. Ленин поэтому продолжает:
«Или это
Да, Гегель частенько сбивается с определений понятий на определения слов, и эти сбои заключены в его общем понимании отношения понятия к слову, мышления — к языку. Рассматривая слово и язык если и не как единственную форму «наличного бытия мысли», то все же как высшую, достойнейшую и адекватнейшую форму ее «внешнего осуществления», Гегель и сползает на рельсы старой, чисто формальной интерпретации мышления и логики, на те самые рельсы, которые в конце концов завели буржуазную мысль в области логики в безвыходный тупик неопозитивизма. Как говорится, коготок увяз — всей птичке пропасть. В этом и заключается один из уроков гегелевского оппортунизма в области логики, за который он и был наказан историей.
Мышление как специфически человеческая способность заключается в умении общественного человека осуществлять свою деятельность в согласии с объективными формами и законами существования и развития объективной реальности, всякую деятельность, в каком бы специфическом материале она ни осуществлялась, в том числе и деятельность в сфере языка, в материале знаков, терминов, слов. [144]