свистит ветер. В третий класс я иду уже в другую школу. Здесь спокойнее, и я уже привык Но все так же тесно, занятия идут в две смены, и когда мы во второй, то на уроках сумерки, а на лицах усталость. В голове пусто, слова учительницы шелестят мимо слуха, взгляд бродит по карте мира на стене, где среди лиловой и серой Африки одиноко надписан город Мурзук. Возвращаюсь домой по переулкам, от фонаря к фонарю, и вдруг понимаю: вот сейчас я вспоминаю Жюль Верна, а на прошлом углу я думал о чем-то другом, уже не помню о чем, но мысль не прерывалась; наверное, если ее всю, от утра до вечера, вытянуть и записать, то это и буду настоящий я, а остальное неважно.

Тяжелей всего было в пятом классе. Начинается созревание, в ребятах бродят темные гормоны, у всех чешутся кулаки подраться. Я ухожу в болезнь: у меня что-то вроде суставного ревматизма, колени и локти как будто скрипят без смазки. Врачи говорят: это от быстрого роста. Больно, но не очень; однако я притворяюсь, что не могу ходить, и восемь месяцев лежу на спине, не шевеля ногами. Изредка из школы приходят учителя, и я отвечаю им про Карла Великого, водоросль вольвокс и лермонтовские «Три пальмы». Видимо, я хорошо выбрал время: когда кончился этот год и я пошел в седьмой класс, то меня уже не били. Возрастной перевал остался позади.

Моего школьного товарища звали Володя Смирнов; он утонул на Рижском взморье, когда нам было двадцать лет. Он был сын Веры Вас. Смирновой, критика, и Ив. Игн. Халтурина, детского писателя (того, который сделал книгу В. К. Арсеньева «Дерсу Узала»). Я сказал: «Нас не очень сильно били: нас было неинтересно бить», Ив. Игн. откликнулся: «Ты всю жизнь себе так построил, чтобы тебя было неинтересно бить». Наверное, правда.

Потом, на четвертом курсе университета, у нас была педагогическая практика: по два урока русского языка и словесности в средней школе. Это было несерьезно: постоянная учительница сидела на задней парте, под ее взглядом ребята смирно и нехотя слушали неумелых практикантов. Но мне не повезло: нам с напарницей достался как раз пятый класс, в котором как раз заболела учительница, и мы должны были целый месяц управляться одни. Это было адом: я как будто опять тонул в кипящем буйстве гормонального возраста. Потом по ночам мне долго снились кричащие головы на грядках парт.

Это были дети 1945 года рождения, потом мне было забавно думать, что самые близкие мои товарищи по науке — тоже 1945 года рождения, и могли быть среди них.

Я сказал Нине Брагинской: от меня требуют воспоминаний, а они мне мучительно даются Она ответила: «И понятно: как ученый вы стараетесь быть стеклом, чтобы видно было не вас, а только ваш предмет; а мемуарист, о чем бы ни [78] писал, всегда в конечном счете пишет о себе». Я сказал: я не помню и не люблю детства, а в воспоминаниях возвращаюсь именно к нему. Она ответила: «И это понятно: воспоминания о детстве никто не может проверить, а в воспоминаниях о зрелом возрасте всегда приходится оглядываться, что об этом написали или напишут другие. Посмотрите мемуары НН: интересный человек, необычная жизнь, но так скован образом русского интеллигента, что в толстой книге нечего читать». Я вспомнил, как Веру Вас. Смирнову уговаривали написать воспоминания о Пастернаке, а она отговаривалась: «Сперва покажите мне воспоминания Зинаиды Николаевны». Она тоже жила в Ирпени летом 1930, и З. Н., стоя у плиты, радостно рассказывала ей, как Б. Л. только что в лесу встал перед нею на колени в хвою и объяснился в любви, и не передать ли ей Генриха Густавовича Вере Васильевне, как в хорошие руки? Но у Веры Вас. была своя трудная жизнь, и было не до того. Воспоминаний Зинаиды Николаевны ей не показали, и поэтому своих она не написала.

Здесь мне нужно написать о моем товарище, который утонул: я, ничего не зная, приехал в Дубулты, стал искать Веру Васильевну, мне сказали: «а, это у которой несчастье!» не «с которой», а «у которой», и все стало ясно. Но я не могу этого сделать: об очень хороших людях писать слишком трудно. Пусть вместо этого здесь будет перевод чужих стихов. Мы с ним любил и английские стихи и греческие мифы.

Джон Мильтон. Ликид

«В этой монодии сочинитель оплакивает ученого друга, несчастным образом утонувшего в плавании из Честера чрез Ирландское море в год 1637. По сему случаю предсказывается конечное крушение развращенного клира, бывшего тогда в силе».

Вновь, о лавры, Вновь, о темные мирты И ты, неопалимый плющ, Я срываю плоды ваши, терпкие и горькие, И негнущимися пальцами 5 До срока отрясаю вашу листву. Едкая нужда, Драгоценная мне скорбь Не в пору гонит меня смять ваш расцвет: Умер Ликид, До полудня своего умер юный Ликид, Умер, не оставив подобных себе, 10 И как мне о нем не петь? Он сам был певец, он высокий строил стих, Он не смеет уплыть на водном ложе своем, Не оплаканный певучею слезою. 15 Начните же, сестры, Чей источник звенит от Юпитерова трона, Начните, скользните по гулким струнам! Мнимо-уклончиво, женски-отговорчиво Так да осенит удавшимся словом Нежная Муза 20 Урну, назначенную и мне! Пусть оглянется он в своем пути [79] И овеет миром черный мой покров, Ибо вскормлены мы с ним на одном холме, И одно у нас был о стадо, и ручей, и сень, и ключ; 25 С ним вдвоем, когда вышние пажити Открывались разомкнутым векам солнца, Шли мы в поля и слышали вдвоем Знойный рог кружащего шмеля И свежею росою нагуливали стада 30 Подчас до поры, когда вечернюю звезду Взносил поворот убегающих небес, А в сверленом стволе Не молкли луговые напевы, И сатир шел в пляс, и двухкопытный фавн 35 На ликующий тянулся звук, И старик Дамет любил наши песни.
Вы читаете Записи и выписки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату