средневековые узкие переулки с нависшими над ними фахверковыми постройками. Здесь можно видеть за низкими каменными арками широкие дворы, окруженные галереями, где раздавался когда-то топот породистых коней и теснились запряженные шестерней коляски в ожидании богатого владельца и его нарядной жены; но теперь в этих дворах копошатся только дети и цыплята, а на многочисленных балконах проветривают старую одежду.
В Ганновере чувствуется какая-то английская атмосфера. В особенности по воскресеньям, когда магазины закрыты, а колокола звонят — невольно вспоминаешь ясное лондонское воскресенье.
Если бы это впечатление испытал я один, то приписал бы его фантазии, но даже Джордж поддался такому же чувству: когда мы с Гаррисом вернулись после завтрака с маленькой прогулки, то нашли его сидящим в самом удобном кресле, в курительной комнате: он сладко дремал.
— Хотя я не особенный патриот, но признаю, что в английском воскресенье есть что-то привлекательное! — заметил Гаррис. — И как новое поколение ни восстает против старого обычая, а жаль было бы с ним расстаться.
С этими словами он присел на один край дивана, я на другой — и мы устроились поудобнее, чтобы составить компанию Джорджу.
Говорят, в Ганновере можно выучиться самому лучшему немецкому языку. Но неудобство заключается в том, что за пределами Ганновера никто этого «самого лучшего» немецкого языка не понимает. Остается или говорить хорошо по-немецки и жить всегда в Ганновере, или же говорить плохо и путешествовать. Германия так долго была разделена на отдельные крошечные государства, что образовалось множество диалектов. Немцы из Познани принуждены разговаривать с немцами из Вюртемберга по-французски или по-английски; и молодые англичанки, которые за большие деньги научились немецкому языку в Вестфалии, глубоко огорчают своих родителей, когда не могут понять ни слова из того, что им говорят в Мекленбурге.
Правда, иностранец, свободно говорящий по-английски, тоже затруднится, если ему придется объясняться в Йоркширских деревнях или в беднейших трущобах Лондона, но этого сравнивать нельзя: в Германии каждая провинция выработала особенное наречие, на котором говорят не только простые люди, но которым гордится интеллигенция. В Баварии человек из образованной круга признает, что северное наречие правильнее и чище но, тем не менее, будет учить своих детей только родному южному.
В следующем столетии немцы, вероятно, разрешат этот вопрос тем, что все будут говорить по- английски. В настоящее время в Германии почти каждый мальчик и девочка, даже из среднего класса, говорят по-английски; и не будь наше произношение так деспотически своеобразно, нет сомнения, что английский язык стал бы всемирным в течение нескольких лет. Все иностранцы признают его самым легким для теоретического изучения. Немцы, у которых каждое слово в каждой фразе зависит по меньшей мере от четырех различных правил, уверяют, что у англичан грамматики вовсе нет. В сущности, она есть; только ее, к сожалению, признают не все англичане и этим поддерживают мнение иностранцев. Последних еще затрудняет, кроме зубодробительного произношения, наше правописание: оно действительно изобретено, кажется, для того, чтобы осаживать самоуверенность иностранцев, а то они изучали бы английский язык в один год.
Иностранцы изучают языки не по-нашему; оканчивая среднюю школу в возрасте около пятнадцати лет, они могут свободно говорить на чужом языке; а у нас придерживаются правила — узнать как можно меньше, потратив на ученье как можно больше времени и денег. В конце концов, мальчик, окончивший у нас хорошую среднюю школу, может медленно и с трудом разговаривать с французом о его садовницах и тетках (что несколько неестественно для человека, у которого нет ни тех, ни других); в лучшем случае он может с осторожностью делать замечания о погоде и времени, а также назвать неправильные глаголы и исключения. Только кому же интересно слушать примеры собственных неправильных глаголов и исключений из уст английского юноши?
Это объясняется тем, что в девяти случаях из десяти французский язык у нас преподают по учебнику, написанному когда-то одним французом в насмешку над нашим обществом. Он комически изобразил, как разговаривают англичане по-французски, и предложил свою рукопись одному из издателей в Лондоне, где тогда жил. Издатель был человек проницательный, он прочел работу до конца и послал за автором.
— Это написано очень остроумно! — сказал он французу. — Я смеялся в некоторых местах до слез.
— Мне очень приятно слышать такой отзыв, — отвечал автор. — Я старался быть правдивым и не доходить до ненужных оскорблений.
— Очень, очень остроумно! — продолжал издатель. — Но печатать такую вещь как сатиру — невозможно.
Лицо француза вытянулось.
— Видите ли, вашего юмора большинство читателей не поймет: его сочтут вычурным и искусственным; поймут только умные люди, но эту часть публики нельзя принимать в расчет. А у меня явилась вот какая мысль! — И издатель оглянулся, чтобы убедиться, одни ли они в комнате; затем наклонился к французу и продолжал шепотом: — Издадим это как серьезный труд, как учебник французского языка!
Автор смотрел, широко раскрыв глаза, остолбенев от удивления.
— Я знаю вкус среднего английского учителя, — продолжал издатель, — такой учебник будет совершенно согласовываться с его способом обучения! Он никогда не найдет ничего более бессмысленного и более бесполезного. Ему останется только потирать руки от удовольствия.
Автор решился принести искусство в жертву наживе и согласился. Они только переменили заглавие, приложили словарь и напечатали книжку целиком.
Результаты известны каждому школьнику: этот учебник составляет основу нашего филологического образования. Его незаменимость исчезнет только тогда, когда изобретут что-нибудь еще менее подходящее.
А для того, чтобы мальчики не научились языку каким-нибудь случайным образом, у нас приставляют к ним «коренного француза»; свойства его следующие: он родом из Бельгии (хотя свободно болтает по- французски), не способен никого на свете ничему научить и одарен несколькими комическими чертами. С такими данными он являет собой мишень для шуток и шалостей среди монотонного ученья; его два-три урока в неделю делаются клоунадой, которую ученики ждут с большим удовольствием. А когда через несколько лет родители едут с мальчиком в Диенн и находят, что он не умеет даже позвать извозчика, то это приводит их в искреннее изумление.
Я говорю об «изучении» французского языка, потому что мы только ему и обучаем нашу молодежь. Если мальчик говорит хорошо по-немецки, то это часто принимается за признак отсутствия патриотизма; а для чего у нас тратят все-таки время на поверхностное знакомство с французским языком, я решительно не понимаю; это просто смешно. Уж лучше разделить ретроградное мнение, что полное незнание чужих языков — респектабельнее всего?
В немецких школах система другая: здесь один час ежедневно посвящен иностранному языку, чтобы дети не забыли того, что выучили в прошлый раз. Для развлечения не приглашают никаких «коренных иностранцев», а учит немец, который знает чужой язык, как свои пять пальцев. Мальчики не называют его ни «жабой», ни «колбасой» и не устраивают на его уроках состязаний в доморощенном остроумии. Окончив школу, они могут разговаривать не только о перочинных ножиках и о тетках садовников, но и о европейской политике, истории, о Шекспире — и об акробатах-музыкантах, если о них зайдет речь.
Смотря на немцев с англо-саксонской точки зрения, я, может быть, и упрекну их при случае, но многому можно поучиться у них, в особенности относительно разумного преподавания в школах.
С южной и восточной стороны Ганновер окаймлен великолепным парком. В этом-то парке и произошла драма, в которой Гаррис сыграл главную роль.
В понедельник после обеда мы катались по широким аллеям; кроме нас, было много других велосипедистов и вообще гуляющей публики, потому что тенистые дорожки парка — любимое место прогулок в послеобеденные часы. Среди катающихся мы заметили молодую и красивую барышню на совершенно новом велосипеде. Видно было, что она еще новичок, и чувствовалось, что настанет минута, когда ей понадобится поддержка. Гаррис, с врожденной ему рыцарской вежливостью, предложил нам не удаляться от барышни. Он объяснил — уже не в первый раз, — что у него есть собственные дочери (пока