с вашей стороны, словно вы фокусник.
Такое поведение малышей конфузит старшего брата перед гостем, и он повелительно приказывает им выйти из комнаты. Они слишком хорошо воспитаны, чтобы спорить: не произнеся ни единого звука, они вскакивают и моментально бросаются все вместе на него. Вы видите только четыре пары рук и ног, мелькающих во всех направлениях. Ни слова не доносится из этой копошащейся кучи — таков, вероятно, этикет, выработанный любителями раннего вставанья. Если на вас есть какой-нибудь спальный костюм, вы вскакиваете, и возня усиливается вдвое; если же вы любите спать с удобством, то приходится оставаться под одеялом и делать внушения, на которые детвора не обращает ни малейшего внимания. Через некоторое время старший мальчик выпроваживает остальных из комнаты и затворяет за ними дверь; но моментально дверь отворяется снова, и в комнату, как шар, влетает Муриэль. У нее длинные волосы, и она зацепляется ими за замок. Она, кажется, сама ненавидит свои локоны, — с таким ожесточением она дергает их, выпутывая из замка. Брат помогает ей и затем принимается ловко орудовать головой сестры как надежным холодным оружием. Новое средство действует, и вы слышите поспешный топот шести убегающих ног. Победитель возвращается на свое место, к вам на кровать. Он нисколько не рассержен и уже позабыл о возне.
— Я больше всего люблю утро, — говорит он мечтательно, — а вы?
— Да, иногда… Утро не всегда бывает спокойным.
Мальчик не обращает внимания на каверзность ответа. На его личико находит задумчивое выражение, и он говорит:
— Я бы хотел умереть утром. Утром все так красиво!
— Может быть, и умрешь, если твой отец пригласит когда-нибудь ночевать очень раздражительного человека.
Несколько секунд длится молчание, после чего философское настроение оставляет мальчугана.
— Теперь весело в саду. Может быть, вы хотите встать и поиграть со мной в крикет? — предлагает он. Собственно говоря, ложась спать, вы не собирались подыматься в шесть часов утра и играть в крикет; но это все-таки лучше, чем лежать в постели с открытыми глазами, и вы соглашаетесь.
За завтраком вы спешите объяснить, что вам не хотелось спать, вы рано проснулись, встали и пошли в сад поиграть.
Всякий должен быть предупредителен к гостям, и дети Гарриса, хорошо воспитанные, искренне помогают их развлечь. Миссис Гаррис обыкновенно замечает одно: гость должен быть строже и обязан требовать от детей в следующий раз, чтобы они были одеты как следует. Гаррис же трагически уверяет, что я в одно утро свожу на нет все результаты разумного воспитания.
В день нашего отъезда, в среду, Джордж попросил разбудить его в четверть шестого, обещая показать детям разные Штуки на велосипеде. Но проснулся он в пятом часу.
Тем не менее, надо отдать справедливость детям Гарриса: если вы им толково объясните, что не собираетесь вставать на рассвете и расстреливать привязанную к дереву куклу, а намерены, по обыкновению, встать в восемь, когда принесут чашку чая — то они сначала искренно удивятся, потом извинятся и даже огорчатся. Поэтому, когда Джордж не мог объяснить, что его разбудило — желание встать или же бумеранг домашнего производства, влетевший в окно, — то старший мальчик открыто признал себя виновным и даже прибавил:
— Мы должны были помнить, что дяде Джорджу предстоит утомительный день, и должны были отговорить его от раннего вставанья!..
Впрочем, для Джорджа встать иногда пораньше — дело полезное. В минуту просветления он предложил даже, чтобы в Шварцвальде нас будили в половине пятого; но мы с Гаррисом воспротивились: совершенно достаточно вставать в пять и выезжать в шесть; таким образом можно каждый день делать половину пути до наступления жары и отдыхать после полудня.
В среду я проснулся в пять часов — это было даже раньше, чем нужно. Ложась спать, я приказал сам себе:
«Проснуться ровно в шесть!» Я знаю людей, которые назначают себе срок и просыпаются минута в минуту. Им стоит только проговорить, кладя голову на подушку: «В четыре тридцать», «В четыре сорок пять», «В пять пятнадцать», — и больше не о чем беспокоиться. В сущности, это удивительная вещь; чем больше о ней размышляешь, тем она становится непонятнее. Некое подсознательное «Я» считает время, пока мы спим; ему не нужно ни солнца, ни часов, оно бдит в темноте и в назначенную минуту шепчет: «Пора!» Еще удивительнее, что один сторож, живший у устья реки, обязан был просыпаться по своей службе за полчаса до высшего уровня прилива, и ни разу в жизни не проспал! Он говорил мне, что прежде, в молодости, он с вечера определял время следующего прилива и внушал себе, когда проснуться; но потом и об этом заботиться перестал: усталый, бросается он на постель и спит глубоким сном до той минуты, когда остается ровно полчаса до высокой воды — то есть каждый день разно! — Витает ли дух этого человека над темными водами, пока он спит без сновидений, или же законы вселенной так же ясно явлены ему, как ясно явлены взору человека цветы и деревья при солнечном свете?..
Кем бы ни был мой подсознательный страж, но он волнуется, суетится и, перестаравшись, будит меня слишком рано. Иной раз я прошу его: «В половине шестого! Пожалуйста!» — но он сбивается со счета и в ужасе будит меня в половине третьего. Я смотрю на часы и с досадой вижу его ошибку. Но он хочет оправдаться: «Может быть, часы остановились?» Я прикладываю их к уху; нет, идут. «Может быть, испортились? — Наверное, теперь половина шестого, если не больше!..» Чтобы успокоить его, я беру свечку и иду вниз, в гостиную, глянуть на большие часы. Ощущения человека, когда он среди ночи бродит по дому в одном халате и мягких туфлях большинству, вероятно, знакомы: все предметы, в особенности с острыми краями, лезут навстречу, хотя днем, когда человек в сапогах и солидном платье, они не обращают на него ни малейшего внимания и не предпринимают попыток неожиданно приблизиться.
Поглядев на большие часы, я возвращаюсь в постель раздраженный и жалею о том, что просил подсознательного стража помочь мне. Но он продолжает суетиться и от четырех до пяти часов будит меня каждые десять минут, после чего наконец утомляется и предоставляет все дело горничной, которая приходит постучать в дверь получасом позже обыкновенного.
Так вот, в среду я встал и оделся в пять часов, лишь бы отделаться от излишней услужливости невидимого стража. Но я не знал, за что приняться.
Все вещи и тандем были уже уложены и отправлены в Лондон накануне; поезд наш отходил только в десять минут девятого. Я спустился в кабинет, думая поработать. Но столь ранним утром, да еще натощак работалось туго. Написав несколько страниц, я перечел их. Иногда о моих трудах отзываются не слишком почтительно; но ничего, достойного выразить убожество этих трех глав, никогда еще сказано не было. Я порвал их, бросил в корзину и начал размышлять: а не существует ли этакое благотворительное учреждение, которое бы оказывало помощь исписавшимся авторам?.. Размышления были печальные. Я сунул в карман мяч и отправился на лужайку, где у нас играют в гольф. Там лениво паслось несколько овец, и моя игра их, казалось, заинтересовала. Одна славная овечка отнеслась ко мне с особой симпатией; она, очевидно, не понимала игры, но ее привело в умиление такое раннее появление человека на лугу. Как бы я ни кинул мяч, она блеяла с явным восторгом:
— Пре-ле-е-стно! Ве-ли-ко-ле-е-п-но!
Между тем как другая — противное, нахальное создание — все время блеяла мне под руку, лишь бы только помешать:
— Скве-е-е-ерно! совсе-м скве-е-рно!..
И вдруг мой мяч со всего размаху попал в нос симпатичной овце… Она, бедная, понурила голову, а ее соперница сразу переменила тон и, засмеявшись самым дерзким, вульгарным смехом, злорадно заблеяла:
— Пре-ле-стно! Ве-ли-ко-ле-е-п-но!
Так в нашем мире всегда страдают добрые и хорошие. Я бы охотно дал полкроны, чтобы попасть в нос не милой, а противной овце.
Я пробыл на лугу дольше, чем намеревался, и когда Этельберта пришла сказать, что уже половина восьмого и завтрак на столе, я оказался еще не выбритым. Этельберте ужасно не нравится, когда я бреюсь впопыхах: она находит, что после этого я имею каждый раз такой вид, будто пытался зарезаться, и поэтому все знакомые могут подумать, что мы живем черт знает как! И кроме того, с моим лицом — по ее мнению —