времени останавливаясь, чтобы зарыть нос в холодный ил.
С этого дня Монморанси стал относиться к чайнику со смесью почтения, подозрения и ненависти. Где бы он его ни увидел, он тотчас начинал ворчать и быстро пятиться назад, припрятав хвостик, а в ту минуту, как чайник ставили на спиртовку, проворно вылезал из лодки и просиживал на берегу до окончания чаепития.
После ужина Джордж достал банджо и хотел играть на нем, но Гаррис запротестовал: сказал, что у него болит голова и что он не чувствует себя в силах так много стерпеть. Джордж, наоборот, полагал, что музыка поможет Гаррису; музыка нередко успокаивает нервы и унимает головную боль, — и он издал две или три ноты, только чтобы показать Гаррису, на что оно похоже.
Гаррис сказал, что предпочитает головную боль.
Джордж так и не выучился играть на банджо до сего дня. Слишком уж мало он встречал поощрения. В то время как мы были на реке, он попытался было раза два поупражняться вечерком, но не тут-то было. Одних только речей Гарриса было бы достаточно, чтобы хоть кого привести в уныние; а вдобавок еще Монморанси усаживался и выл непрерывно во все время упражнения.
— На кой черт ему требуется выть, когда я играю? — с негодованием восклицал Джордж, целясь в него сапогом.
— На кой черт тебе требуется играть, когда он воет? — возражал Гаррис, перехватывая на лету сапог. — Оставь ты его в покое. Он не может не выть. У него музыкальный слух, и твоя игра заставляет его выть.
Поэтому Джордж решил отложить изучение банджо до возвращения домой. Но даже и тогда обстоятельства мало ему благоприятствовали. Миссис П. все приходила и заявляла, что очень сожалеет, — лично она с удовольствием слушает его игру, — но дама с верхнего этажа находится в очень чувствительном состоянии здоровья, и доктор боится, как бы это не отразилось на ребенке.
Тогда Джордж придумал выходить с банджо по ночам и упражняться в сквере. Но обыватели пожаловались полиции, которая однажды ночью выставила караул и изловила его. Улики оказались налицо, и его обязали соблюдать молчание в течение шести месяцев.
После этого он, видимо, утратил охоту к игре. Раза два, по истечении полугодия, он-таки произвел слабые попытки возобновить занятия, но встретил прежнюю холодность, то же безучастие со стороны света; а немного погодя и вовсе отчаялся, сделал объявление о продаже своего инструмента с большой уступкой, — «за ненадобностью для владельца», — и ударился в изучение карточных фокусов.
Неутешительное, должно быть, дело — обучение игре на музыкальном инструменте. Можно бы подумать, что общество, ради самого себя, должно всеми силами помогать человеку приобрести умение играть на музыкальном инструменте. Но ничуть не бывало!
Я знал однажды юношу, изучавшего игру на волынке, и вы не поверите, сколько ему пришлось встречать противодействия. Да даже от членов собственной семьи он не получал того, что можно бы назвать активным сочувствием. Отец его с самого начала был против и высказался вполне определенно по этому поводу.
Пытался было мой приятель вставать рано поутру для упражнений, но ему пришлось отказаться от этого из-за сестры. Она была несколько религиозного склада и находила, что греховно начинать день с такого занятия.
Тогда он принялся взамен просиживать по ночам и играть, после того как все семейство уже улеглось спать, но и тут дело не выгорело, потому что дом приобрел из-за него дурную славу. Возвращаясь поздно ночью по домам, люди останавливались на улице послушать, а на другой день разносили по всему городу, что ночью у мистера Джефферсона совершено страшное преступление; причем описывались крики жертвы, грубая ругань и богохульства убийцы, за которыми следовали мольба о пощаде и замирающее хрипение умирающего.
Тогда ему разрешили упражняться в дневное время в черной кухне, при закрытых дверях; но, несмотря на эти предосторожности, наиболее удачные его пассажи все же проникали в гостиную и расстраивали его бедняжку мать почти до слез.
Она утверждала, что они напоминают ей о покойном отце. Бедняга был проглочен акулой во время купанья у берегов Новой Гвинеи, — но в чем здесь заключалась связь, она не умела объяснить.
Тогда ему выстроили шалаш в конце сада, за четверть мили от дома, и вынуждали его таскать туда волынку, когда ему хотелось поупражняться. Иногда в доме появлялся посетитель, ничего не знавший обо всем этом, его забывали предостеречь, он отправлялся пройтись по саду и неожиданно слышал эту волынку, не будучи к ней подготовленным и не зная, что это такое. Сильный духом человек обыкновенно отделывался нервным припадком, но человек средних способностей нередко впадал в острое помешательство.
Надо признаться, что в первоначальных попытках любителя волынки, Действительно, есть что-то печальное. Я сам это чувствовал, внимая своему юному другу. Инструмент, как видно, тяжел для исполнителя. Необходимо, начиная, набрать достаточно дыхания для всего мотива — так я заключаю, по крайней мере, из исполнения Джефферсона.
Начинал он великолепно, с дикого, полного, боевого звука, воодушевляюще действовавшего на слушателя. Но по мере продолжения звук становился все слабее и слабее, а последнее колено обыкновенно прерывалось на половине свистом и шипеньем.
Требуется хорошее здоровье, чтобы играть на волынке. Юный Джефферсон научился играть только одну мелодию; но я ни разу не слыхал, чтобы кто-либо жаловался на скудость его репертуара. Мелодия эта была: «То Кэмбеллы идут — ура, ура!» — так он говорил, хотя отец его всегда уверял, что это «Колокольчики Шотландии». Никто не был в точности уверен, что оно такое, но все соглашались, что характер музыки шотландский.
Посторонним предоставлялось угадывать три раза, и каждый угадывал другой мотив.
Гаррис стал очень неприятен после ужина — полагаю, что в том виновато рагу: Гаррис не привык к изысканному столу; поэтому мы с Джорджем оставили его в лодке, а сами пошли пошататься по Хенли. Он сказал, что выпьет рюмочку виски, выкурит трубку, а потом все приготовит на ночь. Возвратившись, мы должны его окликнуть, и он приплывет за нами с острова с лодкой.
— Не засни только, старина, — сказали мы, отправляясь.
— Не очень-то заснешь с этим рагу в желудке, — буркнул он, отчаливая обратно к острову.
Хенли готовился к регате и был полон суеты. В городе нам встретилось немало знакомых, и в их приятном обществе время прошло как-то незаметно; было уже около одиннадцати часов, когда мы отправились в обратный четырехмильный поход, отделявший нас от дома, — как мы уже привыкли называть свое суденышко.
Ночь была унылая, холодноватая; сеял мелкий дождик. Шагая по темным, безмолвным полям и тихо переговариваясь о том, туда ли мы идем, куда следует, мы представляли себе уютную лодочку, с просвечивающим сквозь натянутую парусину ярким огоньком; воображали себе Гарриса, Монморанси и виски и мечтали быть с ними вместе. Перед нами вставала вся картина: внутри — мы сами, усталые и слегка проголодавшиеся; снаружи — мрачная река и бесформенные деревья; а под ними, как гигантский светящийся червяк, наша милая старая лодка, такая уютная, теплая и веселая. Мы видели себя за ужином, пощипывающими холодное мясо и передающими друг другу ломти хлеба; нам слышался бодрый стук ножей, веселый смех, наполняющий все пространство и вырывающийся из-под навеса в темную ночь. И мы прибавили шагу, дабы поскорее осуществить видение. Наконец мы напали на бечевник, что очень нас обрадовало, ибо до того времени мы не были уверены, направляемся ли мы к реке или от нее, а когда чувствуешь себя усталым и готовым на боковую, такого рода сомнения очень досадны. Мы миновали Шиплейк в ту минуту, когда часы звонили три четверти двенадцатого. Тут Джордж задумчиво спросил:
— Не помнишь ли ты случайно, который это был из островов?
— Нет, — ответил я, также призадумавшись, — не помню. Сколько их всего?
— Всего четыре, — сказал Джордж. — Все будет в исправности, если только он не спит.
— А если спит? — спросил я; но мы отказались останавливаться на этой мысли.
Поравнявшись с первым островом, мы начали кричать, но ответа не было; пошли мы ко второму и там попытались, и получился тот же результат.
— О! Теперь я вспомнил, — сказал Джордж, — это был третий остров.