пытаясь увести свой поврежденный самолет от поля, на котором играли в футбол мальчишки.
– Постыдились бы, – говорил Ла Марн. – Вас ведь слушают. Будьте мужиком, говорите о траханье. Я куплю вам словарь арго.
– Чем раньше, тем лучше.
– Это правда, что вы сбрасывали бомбы на Францию?
– Правда.
– Зачем?
– Затем, чтобы не убивать французов.
– Вы никогда не убивали французов?
– Никогда. Даже во сне.
– Нужно все-таки время от времени давать себе волю, – говорил Ла Марн. – Что испытываешь, когда сбрасываешь бомбы на Фракцию?
– Эффект Кармен.
– Не понимаю.
– Спойте Кармен, тогда поймете.
Ла Марн прикладывал руку к сердцу и начинал выводить, хоть и очень фальшиво, но с чувством:
– Вот что испытываешь, когда сбрасываешь бомбы на Францию, – говорил Ренье.
Но теперь они были у Педро и ждали карнавального шествия или чего-то еще, Бог знает чего; да они об этом совершенно и не думали, они не думали ни о чем таком и смотрели из окна кафе на толпу людей, которые несли свои лица как усталые лозунги. Английские туристы в углу жадно участвовали в карнавальных увеселениях. Но и тут тоже они оставались островитянами. Сидя кружочком в своем углу, они со смущенным видом бросались время от времени серпантином и горстями конфетти, со своего рода автоматизмом, в котором не было и следа удовольствия и непосредственности. За их столиком – в белой фуражке и со значком на отвороте – сидел гид, не уделяя им ни малейшего внимания, с полным безразличием профессионала, привыкшего к страданиям других. Ренье подумал о целых жизнях добровольного внутреннего заточения, которые потребовались для того, чтобы дойти до такой степени фригидности. А между тем он видел, как они, в своих белых свитерах и с шарфами на шеях, уходили на рассвете на свидания, туда, где действительно требовалось умение отдаваться полностью, видел, как порой их самолеты вспыхивали в небе рядом с ним, как мгновенные солнца, – и это было еще одним проявлением любви и способом ухаживания.
– О чем вы думаете? – спросил с подозрением Ла Марн, поймав дружелюбный взгляд Ренье, наблюдавшего за группкой.
– Гай Гибсон, – проговорил Ренье. – Пэдди Файнакейн, «Моряк» Мэлейн, Мушотт, Дюперрье, Зирнхельд.
– Я куплю вам словарь арго, – сказал Ла Марн. – Твердо стоять ногами на земле, вот о чем я говорю.
– На четвереньках – еще вернее.
– Ну ладно, – сказал Ла Марн. – Немного выдержки. Педро, у тебя не найдется словаря арго?
– Нет, но у меня есть телефонный справочник.
– Де Месмон, Рокэр, Ле Калвез, Сент-Перез, Ла Пойп, Альбер, Эдзанно.
– Держите себя в руках, черт возьми, – взмолился Ла Марн. – Застегнитесь на все пуговицы. Одерните юбки. Немного стыдливости. Здесь дама. – Он галантно повернулся к девице: – Извините его, мадемуазель. Он не умеет жить. Свинья.
– Ну и расшумелись эти двое, – сказала девица.
Педро наблюдал за ними своими серьезными печальными глазами.
– Зачем вы туда едете? – спросил он.
– Это не я, это он, – стал защищаться Ла Марн. – Я отправляюсь туда не по убеждениям. Я отправляюсь туда по дружбе. Я не верю в идеи.
– Зачем это тебе нужно, Ренье?
– Зачем мне нужно – что?
– Корея.
– Франция, – уточнил Ренье.
– Прошу вас, – молил Ла Марн. – Не надо таких слов. Нельзя употреблять такие слова. Это слишком грубо. Вы заставляете меня краснеть… Здесь дама. Простите его, мадемуазель.
– О! Я, знаете ли.
– Франция, – сказал Педро, – ты даже забыл уже, что это такое.
– Это кровь, которую отдают за что-то иное, а не за Францию. Ла Марн не на шутку разозлился.
– Еще одно такое слово – и кому-то не поздоровится, – объявил он. – Первый, кто еще раз произнесет «Франция», получит в морду. Я не хочу больше слышать это, ясно? Я джентльмен, черт возьми. Говорите о траханье и будьте вежливы.
– Да вы что! – запротестовала девица.
– Я говорю не о вас, – сказал Ла Марн. – Я говорю вообще.
– Ирлеманн, Бекар, Флюри Эрар, де Тюизи, – пошел в наступление Ренье.
– Бельмонте, Манолете, Луис Домииген, – прокричал Ла Марн.
– Они будут участвовать в корриде на аренах Симьеза, – сказала девица.
– Жаль, что она проститутка, – буркнул Ла Марн.
– Да вы что! – завопила девица. – Выбирайте выражения.
– Извините меня, мадемуазель, – испугался Ла Марн. – Я говорил о человеческой расе. Я не имел в виду вас, поверьте мне.
– Тогда ладно, – сказала девица.
– Все же мне не по себе оттого, что вы направляетесь в Корею, – сказал Педро.
– Морис Гуэдж, Букийяр, Морле, Лоран, – сказал Ренье.
– Да ладно уж, – проговорил Ла Марн. – Почему не Сид Кампеадор?
– Почему бы и нет?
– Они как раз устроят корриду на аренах Симьеза, – сказала девица.
– Что ж, отлично, – сказал Ла Марн. – Закажете что-нибудь еще?
– То же самое, – сказал Ренье, – всегда одно и то же.
– Педро, – сказал Ла Марн. – Еще один Пармский Бурбон и один Орленско-Брагантский. Раз уж мы такие благородные.
Педро наполнил бокалы.
– Шествие! – закричал кто-то. Все встали.
Через застекленный дверной проем отеля «Негреско» Вилли Боше смотрел, как справляют полдень солнце и море – в полном равновесии, со спокойной уверенностью танцевальной пары, гастролирующей на провинциальной сцене. Отлично исполнено, подумал он, разглядывая позу с видом знатока. Он терпеть не мог полдень – этот бездарный час, когда все предметы и лица теряют свою глубину, когда все рядится в ризу подлинности и очевидности; своего рода солнечная пошлость, псевдоуспокаивающая атмосфера ничтожности и банальности. Тягостный для всех момент, когда реальность творит над вами настоящее насилие. Вы оказываетесь носом к носу со всем, что обычно отказываетесь видеть, и любые искусные ухищрения бесполезны: вы вынуждены общаться. Ничто больше не скрыто от вас – ни внутри, ни снаружи. Вы вынуждены признать очевидность, вынуждены согласиться с тем, что лицо Энн – самое прекрасное в мире и что оно потрясает всякий раз, когда вы на него смотрите, и это несмотря на ваш всем хорошо известный цинизм и вполне заслуженную вами репутацию законченного мерзавца. Вы также вынуждены признать, что по-прежнему влюблены в нее, влюблены пошло, глупо, смиренно, что вы превращаетесь в блеющее, мокрое, писклявое существо, которому, похоже, всегда требуется сапог, чтобы его лизать, – и это несмотря на все ваши решения быть безразличным и отстраненным, принимаемые в самый пик перевозбуждения, между тремя и четырьмя часами ночи, когда у вас уже практически не остается необгрызенных когтей. Порой, вы еще, конечно, убеждали всех и себя