не был до конца в этом уверен, но предчувствия оказалось достаточно, чтобы вывести его из себя, и он наблюдал сейчас за ними обоими, ожидая зуда или сенной лихорадки и почти призывая их, чтобы доказать себе, как они жестоки с ним, – он наблюдал за ними насмешливо, с сигарой во рту, с той капризной гримасой вундеркинда, которую все от него ждали. Он знал, что с той поры, как Энн достигла тридцатилетия, ей часто случалось терять мужество и метаться. Периоды обособленности, когда она ни с кем не виделась, ибо чувствовала уверенность в будущем, в своем праве женщины состояться, должна была быть выведена из состояния эскиза, а не брошена на землю как какой-нибудь смутный набросок, а затем и навсегда забыта среди тысячи незавершенных черт, предметов, лиц, слов, городов, идей, – все это смутно, далеко и слегка бессвязно: мир был как несколько поспешно сделанных наметок чего-то такого, чего здесь еще не было, – так вот, эти периоды обособленности, отмеченные уверенностью, сменялись тогда чередой светских приемов, быстро завязываемых знакомств, и порой она доходила до того, что какое-нибудь новое, внезапно произнесенное при ней имя лишало ее силы воли – она неустанно повторяла его в голове, в ребяческом усилии разгадать, кто за ним, и если оно произносилось в ее присутствии несколько раз, она видела в том знамение и ждала встречи, охваченная чувством торжества, которое из суеверия старалась подавить; когда же ей наконец представляли этого незнакомца, тот всегда приходил в крайнее замешательство, недоумевая, почему у знаменитой Энн Гарантье, с которой он обменялся всего лишь несколькими совершенно безобидными словами, так быстро падало настроение и появлялась столь явная неприязнь. Вилли ни разу не уловил четко этот порыв надежды и досады в воображении жены, но, сам того не сознавая, играл им с жестокостью и изощренностью, очевидно происходившими от его собственной любви; так он, случалось, коварно выстраивал в воображении Энн образ человека, раз-другой произнося при ней сквозь зубы его имя – с деланным безразличием и пренебрежением, которые она принимала за знак свыше, или же с озлоблением, которое немедленно истолковывалось ею в пользу незнакомца, – при этом он старался или описать его в чересчур черном свете, чтобы он не мог не привлечь ее внимания, или же наделить его вкусами, чертами характера и способом существования, которые он, Вилли, якобы презирает, но которые поражали Энн своим благородством, создавая, таким образом, между Энн и незнакомцем что-то вроде общего секрета; затем он обрывал разговор и возобновлял его через несколько дней, с холодностью или даже с явным озлоблением, которые Энн тут же приписывала его предчувствию надвигающейся угрозы. Затем он приглашал несчастного к себе домой и с подлинным садизмом наслаждался умиранием мечты на лице Энн; на губах его играла заинтересованная и невинная улыбка, он старался ничего не упустить – ни взгляда, ни признака гнева и отчаяния, – наивно надеясь, хотя и не веря по-настоящему, что от всех этих повторяющихся разочарований она придет однажды к смирению, которого он ожидал. Однако добился он этим лишь того, что сам, видя ее еще столь романтичной, юной, столь близкой еще к волнению первого бала, начинал ощущать невыносимую нежность, от которой он начинал задыхаться и которую он оказывался не в силах сдержать; самые же робкие проявления этой радости она немедленно отвергала, как бы отыгрываясь за свое разочарование, так что в результате всех этих ловких маневров он чувствовал себя более раздосадованным и истерзанным, чем она. Но он продолжал свою игру, не столько для того, чтобы заставить ее страдать, сколько для того, чтобы доказать ей невозможность того, что она ждала. Он часто знакомил ее с мужчинами, неглупыми и остроумными, но границы возможностей которых были ему известны, так как он знал, что они неспособны выйти за пределы ни своего ума, ни своего острословия и что таким образом они делают из своей личности настоящую профессию, а это еще один способ проявить недостаток самобытности. Он всегда присутствовал при этом, чтобы насладиться недоразумением, с самой очаровательной улыбкой слушая, как эти специалисты пускают в ход все, часто восхитительные, резервы своего искусства нравиться, чтобы соблазнить его жену, и порой он подавал им реплику, чтобы они заблистали еще ярче. Он сожалел, что она не заводила романов; накапливаясь, они бы дали сумму заблуждений и тщетных поисков, которая, быть может, в конце концов и закрепила бы Энн за ним.

В общем, он зашел по пути унижения так далеко, как только мог.

Но тщетно.

Ни один, ни другой так и не смирялись.

Энн жила в надежде, которую редкие моменты сомнений делали в глазах Вилли только очевиднее, и порой ему достаточно было прочесть во взгляде жены или в ее улыбке своего рода уверенность – ту, что жила в ней, – как он сразу же начинал задыхаться или же его тело охватывал зуд: все аллергологи Голливуда тщетно пытались определить аллерген, к которому он был столь чувствителен, и вкалывали ему все экстракты, которые только могли вообразить, начиная с кошачьей шерсти и щетины зубных щеток и кончая губной помадой, которой пользовалась Энн, или же кремом, который она употребляла для снятия грима. Он жил в постоянном страхе ее потерять. Он знал, что в любой момент от толпы может отделиться какой-нибудь мужчина и похитить ее у него, и одной из его излюбленных фобий было представлять самого себя в роли бессознательного инструмента этой встречи; быть может, ему будет достаточно сказать: пойдем-ка лучше сюда, а не туда, зайдем в это кафе, совершим эту поездку. От одной только мысли об этом у него начинался приступ астмы или крапивница. Он чувствовал себя непрерывно выставляемым напоказ и слишком уж сам привык эксплуатировать ранимость других, чтобы ждать от кого-то пощады: в личных, воображаемых отношениях каждого со своей судьбой он ощущал себя под коварным прицелом. В состоянии приступа он не решался уже ни открыть дверь, ни выбрать отель, ни забронировать места в театре среди незнакомцев.

Так что накануне их отъезда в Европу его охватила настоящая паника – и он тут же отнес ее на счет предчувствия.

Контракты были подписаны, реклама запущена, место на французских киностудиях заказано – он уже не мог пойти на попятный. Речь шла о съемках во Франции двух картин – одной по Флоберу, другой по Стендалю. Он увидел в этом единственный способ вытащить Энн из банальности ее привычных ролей: у нее росло отвращение к своему ремеслу, и Вилли опасался разрыва единственной связывающей их нити. Ибо он уже докатился до того, что начинал сам верить в байку, которую с цинизмом рассказывал стольким женщинам, будто подлинное искусство является идеальным заменителем любви. Он жалко цеплялся за эту идею. Вот почему он сам подал мысль отправиться в поездку по Европе и легко заполучил контракты. Но в последнюю минуту потерял голову. Ночь за ночью бродил он по своим гостиничным апартаментам в Нью- Йорке в великолепных пурпурных пижамах – единственный цвет, которому удавалось немного скрыть его струпья, – и в своей тревоге дошел до того, что у него начались экзема, сенная лихорадка и астма одновременно, он так задыхался и чихал, что сил чесаться всю ночь самому у него уже не было, и ему пришлось разбудить Гарантье: тот чесал его всю ночь одной из тех щеток с очень жесткой щетиной, которые были специально сделаны по его заказу. Отъезд пришлось отложить на неделю. В течение всего этого времени он тщетно пытался найти хоть какой-то законный повод, чтобы отвертеться. Он не понимал, ну совершенно не понимал, как мог он отважиться на подобное безумство. Ведь эти вещи всегда происходят именно в Европе, без устали повторял он себе. Там остались самые крупные звезды. Взять хотя бы Ингрид Бергман[7]. Риту Хейуорт[8]. Европа только этого и ждет, это ее ремесло, она только на это и годится. Она – сводня. Самая махровая бандерша, которая когда-либо существовала, вот что такое эта Европа. Она ждет нас, потирая руки, со свинской улыбкой, растянувшейся на старой коже. Она найдет кого-нибудь для Энн, и незамедлительно. За этим дело не станет. Да что на меня нашло тогда, ну что на меня нашло? А ведь я стреляный воробей, должен был знать, сам ведь сутенер. Он задыхался и закатывался в кашле, развалившись на диване, пунцовый и потный, в то время как Гарантье скреб ему спину, не задавая вопросов: он по-прежнему предпочитал физиологические проявления природы, пусть даже отвратительные, ее психологическим проявлениям или – верх ужасного – сентиментальным. Так что он скреб молча. За два дня до отплытия «Куин Элизабет» Вилли дотащился до своей машины и приказал отвезти себя в контору Белча. Белч, возможно, был единственным человеком, которым Вилли искренне восхищался, и рядом с ним Вилли всегда ощущал себя мальчишкой, – чувство, которое он изо всех сил скрывал, но Белч, похоже, видел его насквозь. Бывший компаньон Аль Капоне золотой эпохи большого гангстеризма, он уже пятнадцать лет как отошел от сомнительных дел и стал одним из самых уважаемых букмекеров Нью-Йорка. В глазах Вилли он был бесспорно героем, во всяком случае человеком, который сумел дисциплинировать себя, настроить свою скрипку по ноте, которую сыграл ему мир. Вдобавок он никогда не влюблялся. Если говорить о внешности, то это был маленький тощий человек с одним из тех обрюзгших и лоснящихся лиц, на которых что-нибудь обязательно свисает, в частности нос; лысый, с несколькими набриолиненными волосиками наискосок через весь череп, из-за чего

Вы читаете Цвета дня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату