придворных Людовика XV в наряде из белого шелка; и хоть никто его не знал, каждый жест его носил следы той природной утонченности, которую сразу замечают люди благородного происхождения, а его мужественная красота возбуждала любопытство и раздражение мужчин.
- О! Арман, Арман...
- Ладно, ладно. На нас смотрят. Будем говорить друг другу приятные вещи.
- Послушай...
- Какая невинность во взгляде, какой удивленный вид... Отлично сыграно. Знатная дама, чего уж там. Настоящая дворянка: донесла на революционеров, выдала полиции, как и полагается. Ложь, лицемерие, предательство. Спору нет, светская женщина.
- Арман...
- Да, Арман. Бордель вовсе не обязательно делает женщину шлюхой, но если прибавить немного роскоши, красоты, шика, то ею можно стать очень быстро, не так ли? И начинаешь продавать себя, продавать друзей...
- Это не я.
Что за наслаждение было видеть, как он лезет из кожи вон, слышать, как он ворчит сквозь зубы, чувствовать это негодование, почти отчаяние, которое так ему шло. Она нежно сжала его руку:
- Ты красив, знаешь...
- Мести не предвидится, успокойся. Тебе нечего бояться, ты нам еще нужна. К тому же месть - это, на мой вкус, слишком личное удовольствие, слишком эгоистичное. Я не в счет, ты не в счет, мы преходящи, мимолетны, как этот вальс... Гораздо важнее то, что повсюду торжествуют наши враги, что наши типографии закрыты, наши активисты разогнаны и лишены средств к существованию, и это в то время, когда правители и торговцы пушками готовятся вести народы на бойню, а Социалистический Интернационал в белых перчатках своими обещаниями сладкой жизни для послушного пролетариата выбивает у нас почву из-под ног... Нам нужно много денег. Теперь, когда ты стала настоящей шлюхой, ты действительно будешь нам полезна...
- Глендейл следил за каждым твоим шагом, он был в курсе, это он...
- Хватит, я сказал. Когда ты раздевалась, чтобы обслужить клиента, ты не приносила большого вреда... Люди приносят вред вовсе не тем, что снимают трусы. Это буржуазная мораль. Нет, для настоящих мерзостей люди одеваются. Натягивают даже мундиры, сюртуки. Никто никогда не приносил большого вреда с голой задницей...
- Арман...
- Да, Арман. Давай. Говори. Выкладывай уж все до конца. 'Арман, я тебя люблю'. Знакомый мотивчик, где его только не играли. 'Кармен' Бизе, великая опера, вот куда ходит добропорядочное общество, чтобы опьяняться ее звонкой пустотой, чтобы под ее косметикой скрыть свое уродство... 'Меня не любишь, но люблю я, так берегись любви моей...' Знаем. Видали. Уразумели. Восемь лет в тюрьме не прошли зря...
- Это Глендейл тебя...
- Лги. Не стесняйся. Потому что скоро тебе придется лгать так, как ты никогда прежде не лгала, и это еще мягко сказано... Тебе предстоит поистине большая игра. Останешься там, где ты есть, среди своих Ротшильдов и Ульбенкянов, своих герцогов и милордов, но работать будешь на нас, будешь служить забытым всеми массам, человечеству, невидимому с тех вершин, на которые ты взобралась...
Он не изменился. 'Она' оставалась в его глазах по-прежнему такой же красивой. Он любил 'ее', как и прежде. 'Она' могла делать все что угодно, он всегда найдет ей оправдание и алиби. Ее преступления, ее гнусности, ее подлые поступки и ее жестокости он относил за счет класса, среды, общества. Человечество было вне подозрений. Очень важная дама с престижным именем, которую ничто не могло ни задеть, ни запятнать. Но его раскатистый голос был по-прежнему так приятен, а слова значили так мало...
- Арман...
Шампанское, вальс, смятение - все это кружило ей голову. Леди Л. сама уже не знала, на каком она свете. Настоящей пыткой для нее было держать себя в руках, не прижиматься к нему, не позволять своему взгляду любовно скользить по знакомым чертам и счастливо улыбаться. Неужели она и есть та самая Леди Л., которой восхищались, которую уважали, лелеяли и втайне любили по меньшей мере пятеро мужчин в этом танцевальном зале? Или же она еще была Анеттой, готовой пойти на любой риск и совершить любое безумство, чтобы только вырвать у жизни еще один пленительный миг преступного счастья?
- Арман, пойдем отсюда. Уедем. Уедем немедленно. Увези меня.
- Поворковали - и довольно. Ты останешься здесь, на своем пьедестале, будешь работать на нас.
Вальс кончался, и ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы понять, что он ей говорил: он найдет ее в бильярдной после следующего танца; затем, когда праздник будет в самом разгаре, Арман, Громов и Саппер пройдут по этажам и соберут драгоценности. Они расстались, и она, сделав несколько шагов на мраморном полу, остановилась, чтобы выпить бокал шампанского, вежливо слушая сэра Уолтера Донахью, наряженного червонным валетом и выбравшего этот момент, чтобы поговорить с ней о Лессепсе и его Панамском канале, затем поспешила в комнату сына. Лунный свет ласкал заснувшее лицо, а рука поверх одеяла сжимала Петрушку со вздернутым красным носом, уставившегося на нее своими хитроватыми глазками. Почти в диком порыве склонилась она над ребенком, прильнула губами к горячему ушку. Он шевельнулся, повернул голову, не проснулся. Но стоило Анетте почувствовать на своей щеке это нежное дыхание, как к ней тотчас вернулись и ее решимость, и ясность ума; когда она вернулась к гостям, в ее походке, во всех ее движениях сквозила та уверенная непринужденность, которую так часто и совершенно несправедливо называют 'королевской'.
- По существу, я оставалась еще простолюдинкой, - сказала Леди Л. - Я еще не стала настоящей дамой высшего света, к счастью. Это меня и спасло. Я оставалась еще очень близка к природе, и всякий раз, когда передо мной заговаривают о самке, защищающей своего детеныша, - у Киплинга написано много забавного на эту тему, - я знаю, что сделала нечто ужасное, но знаю также и то, что мне не в чем себя упрекнуть.
В зеленой гостиной с попугаями Мефистофель, небрежно поигрывая хвостом, рассуждал о политике с Джоном Булем в цилиндре, который словно сошел с карикатуры из 'Шаривари' [19]. Арабский принц, оказавшийся голландским послом при Королевском дворе, высказывал свое мнение о ситуации в Трансваале худущему пирату с черной повязкой на одном глазу и кроваво-красным платком на голове - Сент-Джон Смит, постоянный секретарь Министерства иностранных дел. Председатель трибунала 'Банк дю Руа', один из самых строгих и грозных судей своего времени, явился в костюме Казановы, что Леди Л. сочла весьма трогательным; потягивая шампанское, он болтал с францисканским монахом, который отчаянно пытался отвести глаза в сторону, чтобы не встретиться взглядом с судьей.
- Да, Ваша Честь... В этом вопросе я абсолютно с вами согласен, Ваша Честь, - лепетал несчастный Громов хриплым, механическим голосом, явно не слушая то, что объяснял ему судья.
- Как сказал мне однажды Дизраэли... Он очень толково все объяснил... Словом, что бы он мне ни сказал, он был абсолютно прав... Великий человек Дизраэли, бесспорно. Мы с ним вместе стреляли перепелов в Шотландии... или то были куропатки? Во всяком случае, только в охотничий сезон. Строго по закону. Никогда в жизни не занимался браконьерством, честное... слово. Я всегда говорю: закон надо уважать, если хочешь, чтобы закон уважал тебя, вот так-то...
Громов попятился и, почти задыхаясь, спрятался за спиной Леди Л.: лицо его взмокло от пота, а глаза, казалось, плавают в маслянистой жидкости.
- Это уже слишком, я дрожу как осиновый лист... Тот человек, что на меня смотрит, судья, влепил мне три года тюрьмы за оскорбление Короны после демонстрации против королевы, прошедшей в дни празднования шестидесятилетнего юбилея ее царствования... Он уверен, что где-то меня уже встречал... Мое сердце не выдерживает таких нагрузок' я перестаю что-либо видеть, перед глазами туман, жуткий страх, это конец, говорю я вам... Не так со мной надо обращаться... Я - последний анархист, оставшийся в Англии, могли бы меня и поберечь...
В бильярдной Арман мило беседовал с тремя дамами, одна из которых нарядилась Марией- Антуанеттой, другая - Жанной д'Арк, а третья - Офелией, если только не Джульеттой. 'Как бы там ни было, - подумала Леди Л., каждой из них на двадцать лет больше, чем требуется для этих ролей'. Наконец Арману удалось отвязаться от них, и он подошел к ней. Они вышли на террасу и остановились у края темноты.