губ выражали что-то трогательное и страдальческое; в ней трудно было предположить такую злопамятность или человеконенавистничество, которые заставили бы ее везти оружие и боеприпасы тому, кого окрестили «врагом рода человеческого». Она сказала Филдсу, что видела с отмели, как самолет потерпел аварию, но у нее не хватило мужества подойти. Она думала, что все, кто там был, погибли сразу, и покачала головой, глядя на Филдса с каким-то недоверием, словно сомневаясь, что он действительно невредим. Филдс объяснил, что пилот погиб, а сам он не пострадал. (Рентген в больнице Форт-Лами показал, что у него сломаны три ребра.) Он говорил с ней по-немецки, все время высматривая выгодную точку для фото; попросил снять фетровую шляпу на ремешке у подбородка и сделал снимок; фоном служили неподвижно стоявшие в огромном зеркале миражей слоны, скалы с торчащими тростниками и белые аисты… «Сойдет», – подумал он, вставляя новую пленку. Пока он работал, Минна с жаром и глубоким сочувствием рассказывала о страданиях животных, и Филдс удивлялся, как эта девушка не ощущает всей необычности их встречи посреди первобытного пейзажа, при том, какое любопытство вызывает ее поступок во всем мире: позже он скажет, что ни минуты не чувствовал себя в обществе террористов, они казались ему членами какой-то мирной научной экспедиции, озабоченными только своей миссией.
– Пожалуй, надо заняться вашим товарищем, – сказал Форсайт. – В такую жару…
Филдс пообещал помочь, как только сделает еще несколько снимков. Он умирал от желания добраться наконец до Мореля, но ему пришлось запастись терпением; он с радостью согласился на предложение Минны поздороваться с Пером Квистом и пытался припомнить все, что слышал о датском натуралисте, чей широко известный дурной характер и мизантропия на сей раз нашли удобную отдушину в защите слонов. Отзывы о том были самые разные, одни предполагали, что под внешностью патриарха скрывается душа дешевого комедианта, жаждущего популярности, другие считали датчанина человеком искренним, но сумасшедшим; третьи вспоминали, что он был одним из главных инициаторов Стокгольмского воззвания о запрете атомного оружия, участвовал в войне в Испании, а потом был посажен в тюрьму Гитлером, – эти люди видели в нем только пособника коммунистическим проискам. (Позднее Филдс имел возможность задать Перу Квисту вопрос по поводу подписи под Стокгольмским воззванием. Натуралист ответил, что им двигал ужас перед последствиями влияния радиации на флору и фауну. И дело не только в ядерном оружии, но и в «отходах» служивших мирным целям атомных реакторов, которые – отходы – неопределенно долгий срок сохраняют свои губительные свойства в воздухе и в морской воде, грозя гибелью морской фауне и птицам.) Пока они шли по песку к соломенной хижине датчанина, – Филдс заметил, что эти люди, видимо, предпочитали селиться на расстоянии друг от друга, что показалось ему странным.
– Минна объяснила, что в такую сушь вода испаряется настолько быстро, что в озере будто происходит отлив. Выходишь утром, а впечатление такое, как если бы тростники, отмели и скалы словно выросли за ночь. Стоит взглянуть, какими измученными приходят животные к Куру, – несколько дней они даже двигаться не могут и ничего не едят, – чтобы представить себе, что делается в других местах…
– Schrecklich! – воскликнула она. – Schrecklich! [6].
Филдс произнес несколько подобающих слов. Он не мог сказать, что питает такое уж пристрастие к животным. Ему иногда хотелось купить собаку, но забота о той никак не сочеталась с непоседливой репортерской жизнью; как-то раз, в Мексике во время боя быков, он вдруг горячо пожелал смерти матадору, так его возмутил вид заколотого шпагой быка.
Он редко в своей жизни глубоко сочувствовал кому или чему бы то ни было, но в тот раз его пробрало, – он встал на сторону быка. Нет, он не изменил профессии, – держал в руках фотоаппарат, но закрыл глаза. «Поглядите-ка, зажмурился! – сказал кому-то сидевший рядом американец. – А вы знаете, бык – просто ходячее мясо!» Филдс холодно поглядел на говорившего: из Бронкса, решил он, несмотря на яркую рубашку и ковбойскую шляпу, которая шла тому как корове седло: «Трудно определить, что именно можно назвать ходячим мясом», – сказал он откровенно неприязненным тоном. Эйб Филдс не ощущал особой нежности к животным и был несколько ошарашен, когда девушка заговорила об африканской фауне так, словно ничего кроме нее на свете не существовало. Это оскорбляло его нравственные понятия: в мире, где шестьдесят человек из ста дохнут с голоду и даже слово «свобода» кажется им бессмысленным, право же, кое-кто нуждается в защите больше, чем природа. Но эта мысль вдруг породила в его сознании неожиданный отклик, он спросил себя, а нет ли у Минны и у Мореля задней мысли, что, если под охраной природы, которой требуют с таким шумом, с такой настойчивостью, прячется глубочайшее сострадание ко всему живому, далеко превосходящее ту видимую и наивную цель, какую они преследуют? Он почувствовал дрожь, которая нападала на него всякий раз, когда перед ним маячил какой-то необычный сюжет.
Филдс попытался побороть профессиональное возбуждение, – ведь если ему даже и открылась истина, что с того, раз ее нельзя сфотографировать? А эта несчастная девушка, наверное совсем необразованная, типичное порождение берлинских ночных кабаков, право же, за ее довольно банальной и даже несколько вульгарной внешностью, за пронзительным и словно страдальческим взглядом голубых глаз вряд ли может скрываться подобное проникновение в самую древнюю и притом насущную проблему человека в его неуверенном движении вперед; право же, невозможно предположить, что она способна донимать подобные вещи; она, должно быть, простодушно верит в то, что француз защищает только слонов и ни в чем неповинных зверей, а может, попросту в него втюрилась, вот и все. Но когда Минна вдруг остановилась и взглянула на сотни и сотни усеявших отмель и стебли тростника птиц, озаренных лучами клонящегося к закату солнца, Филдс увидел у нее на лице такое счастье, что машинально схватился за аппарат.
– Как вы сюда попали? – все же спросил он, для очистки совести и даже грубо: он всегда предпочитал делать моментальные снимки.
Минна отвела взгляд, и у Филдса создалось впечатление, что она хотела спрятать ироническую улыбку.
– Вас это удивляет? Во время войны и… после нее я кое-чему научилась…
– Не вижу связи.
– Естественно. В Форт-Лами я прочла петицию, которую распространял мсье Морель, и мне захотелось тоже что-нибудь сделать для защиты природы… Вас мое поведение поражает главным образом потому, что я немка, и вы думаете…
– Ничего я не думаю. Какое это имеет отношение к делу? Как объяснить, что вы рисковали головой, повезли оружие и боеприпасы человеку вне закона, который убедил себя, что должен защищать слонов?..
– Я из Берлина, – повторила она с неким упрямством. – Мы в Берлине много чего навидались… Ох, не знаю, как вам объяснить. Ты либо чувствуешь, либо нет. Думаю, в одну прекрасную минуту мне просто стало невмоготу. Вдруг понадобилось… Что-то другое.
Она пожала плечами. Ясное дело, подумал Филдс. Он понимает. Другое… Что-то непохожее. Чего постоянно требуют редакторы газет. И они правы. На этот раз он им выдаст дьявольски шикарный, классный репортаж… Они с Минной дошли до конца отмели, и девушка показала ему на крайнюю хижину, стоявшую чуть поодаль.
– Вон там.
Датчанин спал, устроившись на разостланном на земле одеяле, Филдс никогда раньше не видел Квиста, но читал статьи, вдобавок журналы наперебой печатали его портреты. Да и ничего удивительного: это был завидный материал. Лицо, на котором лежала печать глубочайшей старости и какой-то аскетической жесткости, – во всяком случае на взгляд европейца.
(Филдс видел такую же или даже ярче выраженную у китайцев и индийцев. Такое лицо можно было бы еще сравнить с лицами некоторых белых миссионеров в Азии, но последние потеряли всякую схожесть с европейцами и даже глаза у них стали раскосыми.) Филдс нагнулся, чтобы поглядеть, что за книга лежит возле спящего; оказалось, Библия. С такой внешностью, подумал Филдс, визитной карточки не требуется. Он сделал снимок, на котором хорошо видна была книга. Датчанин открыл глаза и пристально поглядел на подошедших, но Филдс почувствовал, что он еще далеко и все еще видит то, что недавно покинул. Репортер рассказал Квисту об аварии самолета, объяснил, кто он и что делает в этих местах. Они разговорились, и Минна оставила их вдвоем.. Пер Квист сказал, что такой задержки дождей, насколько он помнит, еще не бывало и что последствия для Африки будут весьма пагубными. Он говорил с таким фанатическим пылом, что Филдс понял: его слова продиктованы не просто тревогой натуралиста, а душевным волнением.
– Да, – помолчав, сказал датчанин, – бывают такие минуты, когда можно подумать, что небо вдруг решило вырвать из земли самые прекрасные корни…