люди опытные, реалисты, умеющие устраиваться, умнґо приспосабливаться к условиям этой жизни, – смотрели, как смотрит Хабиб…
– Что будем делать?
– Послушайте, у меня есть идея. А что, если ее завтра отпустить, а вечером снова вернуть?
– Она больше не вернется, – тихо произнес Ротштейн. – Или уже не будет такой, как была…
Робер молчал. Он внимательно на нас смотрел и слушал.
– Меня-то бесит, что они хотят загнать ее в бордель…
Маленький железнодорожник Эмиль, коммунист из Бельвиля, неодобрительно следивший за разговором, в конце концов взорвался:
– Ну, ты совсем с ума сошел, Робер, окончательно спятил! Неужели ты будешь цепляться за какую-то выдумку, за какой-то миф, шутку? Дашь посадить себя в карцер, пойдешь под суд? Для нас здесь важно одно: выжить, выйти отсюда живыми, чтобы все рассказать другим, чтобы это свинство не могло повториться, переделать заново мир, не цепляясь за мифы, за идиотские фантасмагории!
Но Робер лишь тихонько смеялся, и Эмиль забился в свой угол, повернулся к нам спиной, чтобы показать, что он уже не с нами. На другое утро Робер построил всех по стойке «смирно». Вошел комендант с двумя эсэсовцами, осмотрел нас сквозь монокль. Он улыбался кривее прежнего, его улыбка сильнее обычного наводила тоску; казалось, что монокль и тот издевается над нами.
– Ну как, месье Робер? – сказал комендант. – Как поживает ваша добродетельнейшая дама?
– Она останется здесь, – сказал Робер.
Комендант слегка побледнел. Монокль задрожал. Он понимал, что попал в нехорошую историю. Эсэсовцы становились свидетелями его беспомощности. Он был во власти Робера.
Зависел от доброй воли заключенного. У него не хватало ни власти, ни солдат, ни оружия, чтобы без нашего согласия выселить из барака этот призрак. Офицер мог сломать зубы о нашу верность уговору – все равно, о чем бы ни был уговор, о вещах подлинных или вымышленных – раз он внушал нам чувство достоинства. Комендант помолчал, а потом, не желая дольше выступать посмешищем, попробовал выкрутиться.
– Ладно, – сказал он. – Понятно. В таком случае ступайте за мной.
Выходя, Робер нам подмигнул.
– Позаботьтесь о ней, ребята! – крикнул он.
Мы думали, что прощаемся навсегда. Но через месяц нам его вернули, исхудавшего, с приплюснутым носом, без нескольких ногтей и без тени смирения во взгляде. Он как-то утром вошел, прихрамывая, в барак, потеряв в одиночной камере не меньше двадцати килограммов, с лицом землистого цвета; однако в главном ничуть не изменился.
– Привет, детки! Месяц карцера – и к вашим услугам. Метр десять на метр пятьдесят, вытянуться нельзя, но тут ко мне как раз и пришла замечательная мыслишка. Дарю ее сразу, потому что вижу среди вас довольно вытянутые рожи и не спрашиваю отчего. Порой и мне было не лучше, хотелось биться головою о стену, чтобы вырваться на свежий воздух. Что уж говорить о боязни замкнутого пространства!.. Но в конце концов меня осенило. Когда вам уже больше невмочь, делайте как я: думайте о слонах, стадами гуляющих на воле, они бегут по Африке, сотни и сотни прекрасных животных, которых ничто не остановит – ни стена, ни колючая проволока; они несутся по открытым просторам, сметая все на своем пути, и пока они живы, ничто их не удержит, – вот это свобода, а? Но даже когда они уже мертвы, кто знает, быть может, они все еще бегут где-то там, на воле. Поэтому, когда у вас начинается клаустрофобия и вы страдаете от колючей проволоки, железобетона, в общем от сплошной материи, вообразите себе стада слонов на свободе, проследите за ними взглядом, пристаньте к ним, когда они бегут, и вот увидите, вам сразу полегчает…
И правда полегчало. Мы испытывали странный подъем, тая в себе этот образ одушевленной и всемогущей свободы. А кончилось дело тем, что мы стали с улыбкой смотреть на эсэсовцев, представляя себе, как в любой момент над ними пронесется эта лавина и от них не останется и следа… Мы почти физически ощущали, как дрожит земля от приближения этой мощи, вырвавшейся из самого сердца природы, которую ничто не может остановить…
Морель помолчал, прислушиваясь, словно ожидал услышать в африканской тьме отдаленный грохот.
– После освобождения я потерял Робера из виду. А потом…
Нота горечи, тень, павшая на лицо, которая сразу изменила черты, самый голос, ставший суровее, резче, со сдержанным гневом, вдруг сделали его похожим на того, каким все его себе представляли: бродягой, человеком, которого одолел амок, ведь он вот уже полгода ведет вооруженную партизанскую войну из ненависти к человечеству и защищает слонов, потому что презирает людей.
– Существует закон, разрешающий перебить сколько угодно слонов, если они топчут ваше поле… угрожают урожаям и посевам. И доказательств не требуется никаких, вам верят на слово. Это завидное оправдание для наших стрелков. Стоит доказать, что хотя бы один слон прошел по вашей плантации, вытоптал посевы тыквы, и вы уже вправе истребить целое стадо, устроить карательную экспедицию при полном одобрении властей. Нет ни одного начальника, который не знал бы, какой урон приносит подобная «терпимость» на протяжении многих лет.
Нет ни одного инспектора по делам охоты, который не требовал бы более строгого контроля за этими карательными экспедициями… Вот я и стал мало-помалу заниматься этим делом.
Хотел показать, что слоны не беззащитны, и привлечь внимание к злоупотреблениям, которые при этом происходят, взбудоражить общественное мнение накануне конференции по защите африканской фауны в Конго. Не так давно я узнал, что некий Дюпарк, владелец единственной хлопковой плантации на площади в двести километров, во время такой «карательной» акции перебил около двадцати слонов. Он это делал под тем предлогом, что его плантация находится на трассе сезонной миграции слонов: в засушливые сезоны они движутся наверх, к северу, и всегда следуют примерно по одному и тому же маршруту, пролегающему мимо водопоя, который они заранее себе наметили. Дюпарк жаловался, что во время миграции на север слоны, видно, избрали его плантацию местом сбора, словно надеясь на то, что здесь они в безопасности. За два года он погубил слонов двадцать. Короче говоря, в одну из лунных ночей я заставил вытащить Дюпарка из постели, – он спал с дверьми и окнами нараспашку, – а когда подъехал, Хабиб и Вайтари уже подожгли его дом. Самого Дюпарка в одной пижаме привязали к акации, и он с полнейшим изумлением наблюдал, как горит его имущество. Я подошел, чтобы, как это делаю всегда, объяснить, что мы действуем от имени всемирного комитета защиты слонов. Мы посмотрели друг на друга, и я узнал Робера…
Морель долго молчал. Минна не знала, раздумывал ли он или, наоборот, пытался не думать ни о чем. Теперь она поняла, почему так веселился Хабиб, почему его распирал добродушный смех, когда он вспоминал эту историю; Шелшер тоже вспомнил ливанца, стоявшего с двумя жандармами по бокам в загородке для обвиняемых; он опирался на барьер, с явным смаком давая свои показания, и то и дело взмахом руки, интонацией приглашал судей и дуб-лику вкусить всю прелесть того, что произошло.
– Никогда не видел, чтобы двое людей так ошалело глазели друг на друга. Оба участвовали в Сопротивлении и подружились в немецком концлагере. Лица их ярко освещало пламя, вырывавшееся из окон, – право же, стоило поглядеть на эти физиономии. К Морелю первому вернулся дар речи. «Ты? – заикаясь произнес он. – Если есть на свете человек, кому сам Бог велел быть с нами и защищать слонов, это же ты! И ты их убиваешь за то, что они топчут твое поле!» Дюпарк, у которого отвисла челюсть, тупо уставился на него: «Они вытоптали мою плантацию, – бормотал он, – в прошлом году причинили миллионный убыток, постоянно разоряют огороды моих крестьян… Я имею право себя защищать! И ты хочешь, чтобы я поверил, будто тут дело в слонах!.. Только погляди, с кем ты снюхался!» Это про меня, – усмехнулся Хабиб. – Потом он начал дергаться с такой силой, что разодрал пижаму, а дерево дрожало, словно он хотел вытащить его с корнями. Ему, наверное, не терпелось побежать к своему дому с ведрами воды, а то и самому кинуться в пламя, – ей-богу, красивая смерть для идеалиста, – ведь после трех месяцев засухи полыхало на славу. Морель тоже двинулся было к дому своего бывшего товарища, но уже от беспомощности. Он опустил голову: "Ты не имел права охотиться на слонов, – твердил он. – Только не ты. Развяжите его… " А потом понурился и ушел.
Морель рассказал Минне эту историю спокойно, как что-то уже пережитое, а потом добавил:
– Вот как было дело. Но это ничего не доказывает. Бывают недоразумения, но люди в целом уже понимают, что к чему. Любой человек, испытавший голод, страх, принудительный труд, начинает понимать,