какие недоступны самым лучшим полициям мира. Лейтенант слушал меня вежливо, как и положено молодому человеку, снисходящему к заблуждениям старика. «Но тогда вас несомненно удивит, – сказал он, – что, по наведенным нами сведениям, эта девушка повезла с собой в грузовичке целый арсенал – оружие и ящики с патронами, – достаточный для того, чтобы выдержать длительную осаду. Этим оружием воспользовались для того, чтобы напасть на поместье Вагемана, к востоку от Батанги-Фо, а потом сжечь все постройки. Париж приказывает очистить район, и мы, если нам повезет, надеемся выполнить приказ еще до дождей. Из чего следует, что она отправилась к Морелю вовсе не для того, чтобы уговорить его сдаться, а, наоборот, примкнуть к „человеку, который хочет преобразить род человеческий“, желая помочь ему в его борьбе, снабдив оружием и боеприпасами, которыми явно запаслась загодя; поспешный отъезд говорит о том, что в ее поступке была насущная необходимость, – быть может, ей было кем-нибудь передано соответствующее сообщение». Лейтенант подпер подбородок кончиком стека и задумчиво уставился на меня.
XXIV
Я напряженно раздумывал о своем друге Двале и обещании, которое он мне дал, а вернее, о сделке, заключенной между нами двоими. С тех пор прошло уже несколько лет, но я аккуратно каждую весну продолжал платить условленный взнос: корову и козу. Я вспоминал, какой у него был неприветливый вид, когда я пришел об этом поговорить, как долго пришлось упрашивать колдуна и как в конце концов я вынужден был рассердиться, пригрозить, что вздую его – это, он знал, были только слова, тем более что я целиком зависел от доброй воли Двалы. Он сидел на циновке, в углу хижины, маленький, голый, сморщенный и брюзгливый; в полутьме белела седина на черепе и на щеках. Он сказал, что у него болит живот и мне лучше прийти в другой раз; к тому же он вовсе не знает, сможет ли помочь: я белый и христианин, не из его племени, не живу на его земле и у него уже не хватит сил оказать услугу неверующему. Я припомнил все оказанные мною за время нашего знакомства услуги.
Что же касается того, что я христианин и неверующий, я ему доверяю больше, чем многие молокососы из его нее племени, и он это отлично знает. Он продолжал твердить «mangaja ouana» – ступай к своим, но я знал, что он просто набивает цену, и он знал, что я это знаю. Тогда я стал ругаться, грозить, что, если он мне откажет, я проведу шоссе прямо через земли уле, да еще и через его деревню! Он знал, что я никогда ничего подобного не сделаю, но что это все же одно из условий торга. Он закряхтел, поднял вверх кулаки, поклялся, что никогда не делал такого ни для одного белого и будто до него никто вообще такого не делал; говоря тем самым, что согласен. Мы условились о цене, и он обещал выбрать для меня хорошее место. Но я уже давно знал хорошее место, я не один месяц его искал, примерялся, бродил по холмам, пробирался сквозь джунгли. Мне нужен был простор и в то же время я не хотел быть в полном одиночестве, мне требовалось, чтобы вокруг росли другие деревья.
В конце концов я выбрал красивый холм с видом на широкое плато Уле, которое так любил – это сама Африка, со всеми своими стадами, которым еще долго можно было не бояться охотников. Нам потребовалось полтора дня, чтобы туда добраться, а придя на место, Двала снова стал чинить всякие препятствия, утверждая, будто тут слишком далеко от дома; он не уверен, что его сила подействует на таком расстоянии. Он предложил мне другое место, поближе к деревне, на земле его племени. Полузакрыл свой мутный глаз, и я сразу понял, что он просто хочет, чтобы я купил то место, тогда как я мог получить его даром. Я заявил, что подумаю, и Двала поглядел на меня с легким укором: чего же ты сердишься, казалось, спрашивал он, надо же мне поторговаться? Я указал ему точное место, которое выбрал. Он предложил другой холм, совершенно лишенный растительности, где мне будет просторнее.
Но мне нравился именно этот вид, и чтобы по утрам на меня падало солнце, и я хотел хотя бы потом не быть одиноким; вокруг меня должны расти другие деревья. А тут стояли очень красивые кедры, и я показал ему один из них, чтобы он понял, чего именно я хочу. Он помотал головой, закряхтел, заставил себя снова уламывать и сказал, что, ладно, он попробует, но я должен попросить отцов-миссионеров и особенно отца Фарга пореже наведываться в деревню; они его расстраивают, дурно влияют на духов и он вряд ли будет на что-нибудь способен, если они станут приходить слишком часто. Я обещал. Вот о чем я думал, сидя у себя на террасе и слушая лейтенанта. Я знал, что Двала может превратить человека, когда тот умрет, в дерево, и видел своими глазами деревья, которые мне показывал Н’Гола, деревья, бывшие когда-то людьми его племени. Н’Гола знал их имена и историю жизни и объяснял мне: «Вот этого съел лев» или «Вот этот был великим вождем уле». Деревья все еще там, я теперь могу показать их вам, и вы убедитесь сами, что в колдовских способностях Двалы сомневаться не приходится, – в противном случае во что вообще можно верить? Но Двала должен был впервые употребить свою силу для белого, и он так беспокоился, какие последствия это будет для него иметь, что, вернувшись в деревню, напился до бесчувствия пальмовой водкой. И тем не менее стонал всю ночь и с ужасом озирался вокруг; я хоть и знал, что он часто напивается допьяна, все же думал, что он здорово рисковал рассердить своих духов, желая доставить мне удовольствие. Вот о чем я размышлял, в полном согласии с самим собой, пока лейтенант изощрялся в красноречии, вещал о том, что было настолько далеко, что словно давно меня не касалось.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
XXV
Они возникли, все трое, на гребне холма в высокой траве, сквозь которую, подняв кверху морды, медленно двигались лошади; Морель впереди – нос с горбинкой, широко раздутые ноздри – с неизменным портфелем, набитым бумагами и притороченным к седлу; за ним Идрисс; лошади с шелестом раздвигали боками ветки бамбука и sissongo [3]; быстрые и в то же время словно застывшие глаза Мореля, лишенные ресниц, всматривались в даль при малейшем шорохе, из-под белого шарфа, обернутого вокруг головы; в нем угадывалась давняя привычка к джунглям и ко всякому зверью; бывали минуты, когда даже Хабиб чувствовал себя неспокойно под этим старым многоопытным взглядом. Вот уже три часа как они спускались с горы к месту назначенной встречи, и капитан дальнего плавания с фуражкой, сдвинутой на ухо, и погасшей сигарой в зубах, в веревочных туфлях, вдетых в арабские стремена, с трудом держался в седле, ему было невмоготу. Но Вайтари строго поручил не спускать глаз с этого сумасшедшего Мореля.
– Надо помешать ему сделать глупость. Он настолько уверен в поддержке общественного мнения, в своем оправдании и даже торжестве, что может сдаться властям. Для нас он тогда потерян, все поймут, что это просто чудак, который верит в своих слонов. Морель полезен, пока он – легенда; как раз сейчас арабское радио провозглашает его человеком, вдохновленным идеей африканского национализма. Не попрекайте меня цинизмом, но у колыбели всякого революционного движения всегда стоят одержимые, путаники и идеалисты; деятели, подлинные созидатели, приходят потом, не сразу, но неуклонно. Все это я говорю, чтобы вы поняли, насколько необходимо не дать, чтобы он сдался… живым. Я его даже люблю, это чистая душа, но между тем гораздо лучше, если он исчезнет в сиянии славы, в ореоле преданий. Он останется в глазах потомков первым белым, отдавшим свою жизнь за независимость Африки… вместо того, чтобы разоблачать себя как рядового фанатика.
Он неопределенно взмахнул рукой.
– Вряд ли стоит объяснять, что я ни к чему вас не призываю.
Хабиб сделал все, чтобы никак не выказать своего удовольствия. У него была настоящая профессиональная страсть ко всем проявлениям человеческой натуры. Он приобрел глубокое познание человека, которое чаще всего выражалось могучим, утробным смехом. Тогда он откидывал голову, глаза его превращались в щелки, борода тряслась, и он прижимал руки к груди, словно сдерживая переполнявшую сердце радость. Но, будучи торговцем оружием, он остерегался открыто веселиться перед «освободителями», «выразителями законных чаяний народа», «революционными трибунами» и прочими поборниками высоких бессмертных принципов вроде Мореля; они были его хлебом насущным. Он ожидал, покуда останется один.
А вот теперь, следуя за Морелем к месту встречи, он под шелест желтых трав, сквозь которые, порой беспокойно пофыркивая, пробирались лошади, дал волю веселью; правда, за спиной у своих спутников. Он представил себе командира без войска, который одиноко сидит у себя в пещере, положив могучие руки на карту «военных действий», и голосом трибуна призывает к созданию африканской федерации от Суэца до Кейптауна, воочию видя себя ее полновластным вождем. Эта мечта о величии и могуществе должна была разделить судьбу всех подобных мечтаний, исчезнув в пыли дорог. Он хотел, чтобы его молодой друг де Врис насладился всем комизмом этой ситуации, но тот валялся на циновке, страдая поносом, и только мстительно